— Снимаю шляпу, Штёрте, вот это — действительно конспирация. Я могу только брать с тебя пример.
Штёрте кивнул:
— Да, это — во всех отношениях мой лучший сотрудник.
Что ж, игра, пожалуй, слишком затянулась. Зённеке не был жесток, как истинный боец, он сочувствовал побежденному еще до того, как тот упадет наземь. Он наклонился вперед и произнес:
— Штёрте, этот человек — предатель, он агент гестапо.
— Что? — спросил Штёрте, сначала спокойно, мотнув головой, точно отгоняя муху, а потом уже громче: — Что? Что ты сказал, Герберт Зённеке? — И расхохотался: — Кто-кто он, по-твоему? — Он смеялся все пуще. — Это Ханнес-то, Ханнес… — И вдруг смех оборвался. Казалось, будто что-то сломалось и застряло у него в горле, мешая дышать, и рот остался открытым, чтобы пропустить воздух, больше воздуха в забитую глотку.
— Что же ты вдруг перестал смеяться, Штёрте? — Зённеке, встав перед ним, схватил его за лацканы пиджака. — Почему же ты больше не смеешься?
Штёрте встряхнулся и наконец закрыл рот, потом сказал:
— Потому что все, что ты говоришь, бред!
— Это ты врешь, Штёрте. Тебе потому стало не до смеха, что ты и сам наконец это заподозрил. — Зённеке отпустил его пиджак и снова сел.
— Нет, ты ошибаешься. Дело не в этом, а в том…
— Погоди, ты сначала подумай, а потом будешь говорить. Могу сообщить, что я начал следствие против тебя. Обвинения тяжелые — ты окружил себя агентами гестапо, выдав им с головой всю организацию, и это правда, и они же после разгрома помогли тебе ее воссоздать. То, что у тебя вдруг смех в горле застрял, скорее всего доказывает твою невиновность. Так что подумай, будь откровенен с собой и со мной — а я здесь представляю партию — и сам все поймешь. Не волнуйся, у тебя еще будет возможность наговориться всласть. А пока подойди-ка сюда, к окну.
Лодочный домик стоял на отшибе. Метрах в тридцати от него мимо дюн шла дорога к таким же домикам, построенным зажиточными горожанами, чтобы проводить там выходные дни. В будние дни дорога обычно была пуста, но теперь Штёрте заметил на ней большую машину. Человек, сидевший в машине, смотрел в их сторону. Зённеке приоткрыл одну створку окна и опять закрыл ее, потом снова приоткрыл и закрыл. После этого он отошел от окна, Штёрте в растерянности последовал за ним и сел.
Оба — Йозмар и фон Клениц — были одеты в длинные плащи, но Штёрте сразу разглядел под ними военную форму.
— Гебена ты помнишь еще по Берлину, а это — Фриц, наш надежный товарищ. На форму не обращай внимания. Фриц, расскажи геноссе Штёрте все, что ты знаешь о Борне.
Когда Клениц окончил свой рассказ, наступило глубокое молчание. Штёрте хотел заговорить, раскрыл рот, но голоса не было. Видно было, как он напрягает все силы, по его огромному телу прошла судорога. Клениц, которому было неприятно это видеть, отвернулся и стал смотреть в окно, где ветерок шевелил высокую береговую траву. Откуда-то издалека, не очень отчетливо, доносился крик чаек. Зённеке сказал:
— Ладно, Клаус, не надо ничего говорить. Я бы на твоем месте дал себе волю, заорал бы или завыл, а может, и то и другое вместе.
Эти слова подействовали, но судорога прошла не сразу. Наконец Штёрте сказал:
— Все ясно. Принимай команду, Герберт Зённеке. Но перед концом я хотел бы еще написать письмо в адрес заграничного руководства, чтобы ты, Гебен, передал его лично.
— Что значит «перед концом»?
— Это тоже ясно, — ответил Штёрте, теперь уже окончательно овладевший собой; он был спокоен и почти так же самоуверен, как обычно. — Ясно, что я должен умереть.
— Умереть? Это почему же? А расхлебывать всю эту кашу должен будет кто-то другой, да? И где же, по-твоему, мы теперь возьмем другого Штёрте? Правда, ты оказался не таким лихим командиром, как думал, но все же ты — командир. Кроме того, ты не должен терять лицо, потому что это — лицо партии, лицо рабочего класса. Ты…
Штёрте встал и подошел к Зённеке, наклонился к нему, желая что-то сказать, но у него не получилось, и он лишь громко сглотнул. Потом, придя в себя, заговорил:
— Я рос сиротой, мать меня не любила, отчим бил меня всякий раз, когда я хотел заплакать. Таким черным кожаным ремнем, понимаешь? Умереть мне ничего не стоит, понимаешь? Я заслужил, чтобы меня пристрелили, как шелудивого пса. Но если партия, если ты считаешь, что я еще нужен, если мое имя — а я-то воображал о себе невесть что! — если…
Штёрте говорил много и сбивчиво. Но время шло. Наконец они принялись разрабатывать план.
Читать дальше