Тут я вспомнил, что однажды действительно готов был утопиться. Совсем недавно, в марте, потрясенный подлостью Линды. Перед глазами встала она в тот последний раз, когда зло и безжалостно рассказывала мне об Амелио. Внезапно я подумал, что Амелио сейчас тоже в тюрьме. Теперь совесть моя перед ним чиста. Я вытянулся на койке. Закрыл глаза и повторил про себя: «Амелио».
Вечером я услышал лязг и грохот. Сначала в дальних камерах, потом все ближе и ближе. Кто-то, словно обезумев, стучал по решетке железным прутом, потом раздался легкий, мелодичный звук, снова грохот, позвякивание ключей. Ближе, еще ближе, наконец дверь моей камеры растворилась. Вошли двое надзирателей, один из них весело сказал мне «добрый вечер», другой подошел к окну и стал яростно стучать по прутьям решетки. Потом они ушли, с шумом захлопнув дверь. Я понял, что наступила ночь.
Мне не верилось, что кому-нибудь может прийти в голову мысль бежать отсюда. Просто фашисты вместо вечерней молитвы решили перед сном угостить нас концертом. Я подошел к окну выкурить последнюю сигарету и сквозь мутное стекло глядел на клочок неба. И мне казалось, что я вижу Рим, его улицы. В этот поздний час я обычно выходил из дому и отправлялся с друзьями в центр города. Улицы были залиты огнями, в остериях люди ужинали, пили, танцевали, я играл на гитаре. Интересно, повидала ли Джина Карлетто, Лучано и Дорину? Только бы Джина была осторожной. Я даже не успел с ней попрощаться. Но постепенно мысли мои стали путаться: слишком уж много я пережил за этот день. На потолке зажглась лампочка, она горела тускло, слабо, как ночью в больничной палате. Через закрытое окошечко в двери до меня донесся голос надзирателя: «Спишь?»
Не знаю, спал ли я или только дремал. Я ждал, что вот-вот придут чернорубашечники и поведут меня на допрос. Я почему-то думал, что заключенных избивают именно ночью, и был готов к самому худшему. В памяти всплыли рассказы Скарны о застенках Германии и Италии, и я твердил себе: «С красными они не церемонятся». В полночь я проснулся: кто-то приоткрыл дверь. Не успел я подняться с койки, как надзиратель уже захлопнул дверь — это был ночной обход.
Наступило утро, через окно пробился тусклый свет. Всю ночь я проворочался на жесткой койке, и теперь у меня болели бока, а голова была точно свинцом налита. Едва протерев глаза, я стал обдумывать, что отвечать на допросе.
Зазвенел звонок, возвещая подъем. Принесли кофе: котелок желтой, мутной водички. Потом снова грохот отворяемых дверей. Надзиратель сказал: «Тебе передача». Протянул мне сверток: в нем было белье и листок бумаги, на котором рукой Джины были написаны мое имя и фамилия.
Как это придает мужества — точно ты с близким человеком поговорил. Довольный, я закурил и стал шагать по камере. Пять шагов туда, пять обратно; я подумал, что Амелио двигаться не может и в тюрьму его отвезли на носилках. Мысль о нем вселяла в меня бодрость, и теперь я уже спокойно смотрел на решетку. «Ты в тюрьме, потому что сам этого захотел», — твердил я себе.
Мне сказали, что я могу пойти справить свою нужду. Я спустился по лестнице, меня повели по бесконечным коридорам. Мы вышли во двор, и там меня заперли на ключ в уборной с цементным полом. Через узенькое отверстие высоко-высоко виднелся крохотный клочок неба.
Прошел второй день, и ничего не случилось. Ночью на меня напали клопы. Потом снова наступило утро, и снова «прогулка». Я все обдумывал, как отвечать на допросе, и томился неизвестностью. Ночью я вспомнил о спрятанных книгах. «Неужели меня из-за этого и схватили? Быть не может». Я получил еще одну передачу. Меня спросили, не хочу ли я написать домой.
— У меня нет дома.
— Можешь написать другу.
— Я надеюсь скоро выйти.
— А любовницы у тебя нет?
— А разве разрешается писать любовницам?
— Можешь подать просьбу начальнику тюрьмы.
— Я надеюсь скоро выйти.
Каждый вечер я ждал этого дня. Чтобы очутиться на свободе, надо пройти пять наглухо закрытых ворот. Тюремщики должны одни за другими отворить их. Иногда я представлял себе, что произошла ошибка: спутали меня с другим, ну, может, с Карлетто. И вот в один прекрасный день меня вызывают, распахивают ворота, и я на свободе.
Какие-то пустяки лезли в голову: хорошо было бы зайти во фруктовый магазин или выпить кружку пива. Я готов был выполнять самую тяжелую работу: носильщика, доменщика, моряка на застигнутом бурей корабле — лишь бы иметь возможность свободно двигаться и болтать с друзьями, а не думать беспрестанно о том, что отвечать на допросе. Вспомнил девушку на мосту и пытался представить себе, что она сейчас делает, о чем мечтает и откуда она родом. Потом воображал, что гуляю по улицам, стою перед фонтаном Тритоне, сижу с друзьями в «Фламинио», мимо проходят люди, среди них много знакомых. Мне казалось, что я раньше попусту растрачивал самые лучшие часы. «Надо же было угодить в тюрьму именно в Риме». И вот уже я представлял себя больным: я жду врача и не могу подняться с койки. Мысленно играл на гитаре, придумывая всякие мелодии. Порой мне начинало казаться, что я просто мальчишка, наделавший уйму глупостей, над которым все смеются. Но ведь Джина наверняка не смеется. Я думал о мастерской, о Солино, о рабочих, строящих мост. «Какой же я все-таки дурак, — говорил я себе, — лучше было бы играть на гитаре и сидеть дома».
Читать дальше