Однако «Поэма» возвращала его на дорогу самых прекрасных воспоминаний. Возможно, она вела к катастрофе. Но какая была в ней сила!.. Эта сила походила на ту, что породила Дерево: ей можно было довериться; она тоже наплывала свыше, издалека; у нее были те же причины для самовыражения или то же отсутствие причин, та же потребность раскрыться, что и у всего живого… Снег перестал, тотчас растаял, и Симон увидел, как протекает перед его окном, подобно прозрачной и глубокой реке, череда сияющих дней. Его тело налилось новой крепостью; он вдруг почувствовал парадоксальное доверие к жизни; необъяснимым образом он вновь обретал то состояние духа, состояние благодати первых дней, когда потеря Ариадны казалась ему естественным событием, совершенно понятным, может быть, даже справедливым… Было ли это влияние Сюжера? В его памяти звучали назойливые, возобновляющиеся фразы «Поэмы», и он восхищался тем, насколько тщательно переживания его жизни были переплетены судьбой, просвещая, подкрепляя, поддерживая друг друга. Мир вновь становился ясным, понятным. С каждым днем, по мере того, как она заполняла его думы, ночь, последовавшая за смертью Ариадны, становилась чище, холоднее, прозрачнее. В глубине этой ночи Ариадна являлась ему как знак.
Когда он уже почти засыпал, его взгляд, блуждая по пустой комнате, словно в поисках предмета, на котором мог бы отдохнуть, проблеска, знака, ободрения, которое можно было бы найти до наступления ночи, все время встречал маленькое коричневое распятие, подвешенное под потолком. Но в то же время другой образ, все время один и тот же, растворялся в этом и таинственным образом покрывал его своими раскинутыми руками; это был последний образ, завещанный ему внешним миром: образ большого дерева, вырисовывавшегося в ночи. Закрыв глаза, Симон отдавался этой сияющей мощи, пришедшей за ним и объявлявшей ему о красоте и доброте мира. Он засыпал прямо в небе, подталкиваемый этими усердными и нежными ветвями, начинавшими покрываться листвой. И тогда Симон понимал, что надо жить.
Он начал вставать с постели, прошел по Обрыву Арменаз, снова увидел окруженный незнакомой ему зеленью маленький корпус «Монкабю», в котором провел такие необычайные, такие жгучие часы. Он колебался, стоя на краю этой жизни, хотевшей вновь завладеть им. Каждый взгляд причинял ему боль, вырывал крик из его груди: колеи дороги, трава, забор и уходящая за поворот тропинка, последний золотой луч, ложившийся, каждый день немного позднее, на обе неравные макушки Арменаза… Он подумал, что договор между ним и этим краем, который он так любил, расторгнут. Впрочем, все вокруг него изменилось, и он открывал новую, непривычную землю, к которой не был привязан. Тридцати дней оказалось достаточно, чтобы обновить мир, чтобы от зимы, царившей здесь столько долгих месяцев, не осталось никаких следов. Не только Ариадна, но и целый мир покинул его, и снова мысль о смерти смешивалась с мыслью о простом отъезде. В первый раз, когда, обходя Дом, Симон ступил на луг, ставший уже почти таким же прекрасным, таким же шумным, как во времена его приезда, он покачнулся, как от удара. Он не смог идти дальше. Отчуждение было еще полнее, чем он думал! Он ничего не узнавал. В этот вечер он вернулся к себе в комнату поникший, со взглядом затравленного зверя. Лежа на кровати, как развалина, посреди незнакомого и губительного мира, он испытывал такое чувство, будто вернулся в свой самый первый день.
В последующие дни его поджидало все то же горестное удивление, каждый раз становясь все сильнее. Ариадна ушла не одна. Она унесла с собой все, что могло послужить воспоминанием, свидетельством о ней: белые просторы, ледяной поток, последние сугробы на тропинках, податливость снега под ногами — все ушло вместе с ней так же тайно, тихо. Симон понимал, что мир не был ему дарован, и что Ариадна прошла в его жизни, как время года. Вместо одной, ожидаемой муки он обретал другую. Ибо, пока он не мог выходить из комнаты, он думал, что сумеет подготовиться к тому страданию, что причинит ему вид вещей, с которыми Ариадна так часто сливалась. Но сами эти вещи ушли из его жизни, он был для всего чужим, ненужным. Все побуждало его уехать.
Однажды утром сестра Сен-Гилэр, на чьем лице между теми же сморщенными щечками открывался тот же детский ротик, и которая словно несправедливо избежала влияния дней и времен года, явилась в комнату Симона и сказала ему, что его ждет доктор.
Кабинет доктора Марша тоже был из тех мест, что не подвержены изменениям. Симон вошел в него с немного унылой непринужденностью завсегдатая и возросшим безразличием ко всему, что касалось его участи.
Читать дальше