Конечно, Симон иногда задумывался о том, было ли действительно возможно живому человеку смириться с идеей, или, скорее, фактом смерти, если смерть была одинакова для тех, кто о ней говорит, и для тех, кто испытал ее на себе. Но он начинал думать, что смерть, как и прочая жизненная реальность, могла быть преобразована большой любовью. Может быть, у каждого была собственная смерть и своя манера умирать, как и манера любить.
Об этом он догадывался через слова, или, скорее, молчание Ариадны. Преодолевая расстояние, на которое Массюба перенесла смерть, девушка с каждым днем все больше с ним сближалась. Все время, что он оставался в маленькой пустой комнатке, где его видел Симон, она приходила, становилась подле него на колени, в холоде, под скорбным светом, лившимся с низкого потолка. Позже, когда его вынесли, она взяла в привычку подниматься к часовне, бывшей, наверное, тем местом, где она лучше всего могла думать о нем и, таким образом, не дать ему умереть совершенно. Ей иногда казалось, что из земли, в которую он спустился так глубоко, там, на краю серой, родной дождливой равнины, он еще звал ее, просил склониться к нему и еще на немного обнять его, и еще немного согреть его своими губами. Она говорила о Массюбе, которого видела один раз в жизни, словно знала его всегда. И Симон понимал, что, действительно, именно она, а не он, имела о Массюбе, как и о Лау, самое непосредственное и справедливое представление. Она перешла на его сторону, решившись защищать его даже от воспоминаний, которые он оставил по себе. Она привязалась к нему, как к человеку, который всю жизнь упускал счастье и которому надо было попытаться хоть чем-нибудь его возместить. Можно было подумать, что она взяла на себя груз его судьбы после смерти, и от нее зависело сделать его, наконец, счастливым, освободив от жестокости и грубости, заставлявших ненавидеть его при жизни. Она словно хотела ради него повторить поступок молодой девушки, усмиряющей чудовищ.
С тех пор, как Минни тоже ушла, одним тихим заснеженным утром, опустившимся, как занавес, после стольких отъездов, Крамер совершенно переменил поведение; у него был спокойный и суровый вид человека, принявшего решение. Конечно, Великий Бастард не из тех, кто отступается от своего, и следы Минни, какими бы легкими они ни были, найти очень просто, ведь Минни не из тех женщин, которые предпочитают оставаться незамеченными. Может быть, даже из непоследовательности, присущей людям ее склада, она оставила Крамеру визитную карточку? Теперь было очень трудно понять игру русского, и только чрезвычайно проницательный человек смог бы сказать, ведет ли он речь о преследовании Минни в надежде найти ее покорной или в намерении отомстить ей той китайской или татарской местью, о которой так часто говорил Симону. Но одно было точно: каждый день, вместо того, чтобы стереть в нем воспоминание о Минни, немного приближал его к ней, как резина, все более натягивающаяся по мере того, как ее концы удаляются друг от друга. Не было сомнений в том, что у Крамера хватит воображения, чтобы помешать времени свершить свое дело. Он был из тех упрямцев, что идут против течения времени. И однажды, действительно, резина так натянулась, что Крамер сорвался с места, как снаряд. Однажды утром его комнату обнаружили пустой… Симон всегда представлял себе сцену прощания с Великим Бастардом полной красноречия и объятий. Он обрадовался простоте событий, освободившей его от церемонии разлуки.
Весна, как и осень, была порой отъездов. В эти две поры по Обрыву Арменаз проходил равноденственный прилив, который, схлынув, уносил с собой самых здоровых или самых отчаявшихся. Однажды утром оказалось, что, после стольких прежних, новый отлив унесет и Пондоржа. Этого отъезда ждали так давно, к этому так привыкли, что он уже словно стал невозможен. Чтобы Пондорж действительно уехал, чтобы Обрыв Арменаз потерял лучшего своего человека — это никому больше не приходило на ум. Выслушав это тяжелое известие, все с грустью вдруг начали понимать, что болезнь — не должность.
Однако Пондорж наделил это место сознанием, одушевил его своим дыханием. Его слова цепко сидели в памяти, и их напор не покидал умы. Некоторые из них, возможно, будут поняты только долгое время спустя, но они цеплялись к вам самой своей загадочностью, раздражением, которое вызывали. И наконец, на Пондорже лежала ответственность за великое дело: он раз и навсегда освободил обитателей Обрыва Арменаз от пагубной веры в действительность прежней жизни, в ее ценность, от мысли о том, что она была «нормальной» жизнью: «воздушный шар», как он говорил, был окончательно отпущен, и никого более не интересовало, вернется ли он когда-нибудь на землю.
Читать дальше