Симон иногда задумывался над тем, как подобная радость могла родиться из простого соприкосновения двух тел. Он спрашивал себя, почему, хотя он более не знал Ариадны с того самого момента, как слился с ней, она все же была единственной женщиной в мире, способной возвести его на эти сияющие ступени. Ибо он был убежден в том, что Ариадна — единственная женщина, способная заставить его забыть Ариадну, позволить ему обрести то полнейшее забвение, после которого наступает экстаз — познание… Уже не в первый раз он замечал, что для того, чтобы познать, надо сначала забыть. И, на его взгляд, было очень символично, что слово «познание» имеет смысл в языке любви и обозначает именно сам любовный акт; ибо любовь — он в этом больше не сомневался — была именно познанием, единственным познанием, дозволенным живущим на земле.
Но была еще одна странность: он познавал в любви не только Ариадну, но и ту внешнюю для них действительность, куда было так отрадно проникнуть и в лоне которой они встречались, потерявшись, так, как встречаются и узнают друг друга бестелесные существа, которые более не имеют имени, — так, как должны, наверное, встречаться люди, лишившиеся своей человеческой сути в смерти… Если правда то, что познать Ариадну значило, прежде всего, более не знать ее, если он мог слиться с ней, как с деревом, лишь тогда, когда она ускользала от своего имени и своих внешних очертаний, значит, надо было обязательно пройти через это пространство опьянения, беспорядка и забвения, должно быть, довольно похожее на смерть и начинавшееся с плотского соития. Поэтому он говорил себе, что людям никогда в жизни не дано приближать к себе смерть, только, может быть, в минуту любви, когда чувство так сильно, что тотчас отбрасывает в небытие хрупкие и непрочные формы внешнего мира, в ту минуту, когда все способности поглощены одной-единственной целью, заставляющей каждого человека жить так напряженно, что он от этого умирает для всего остального. Но если эта частичная смерть соответствовала исключительной напряженности жизни, так же, как это отсутствие было лишь оборотной стороной присутствия в другом месте, может быть, тогда допустимо было предположить, что, подобно любви, смерть тоже была лишь страстной сосредоточенностью и словно присутствием в чем-то другом. Ведь если вне этих людей, у которых общий экстаз отнял дар речи и движения, существовала сходная сосредоточенность и сходная пылкость, почему не предположить, что та же сосредоточенность существовала и в смерти и что она служила переходом к некоей высшей сосредоточенности, для которой тело уже не было нужно.
Симон иногда думал, что достаточно случайности или того, что так называют, чтобы лишить его этого познания, бывшего в зависимости от существования одного человека; он не без страха думал о том, что с ним будет, если Ариадна однажды исчезнет. Ведь он знал — и здесь он прикасался к самой тайне любви, — знал, что если он мог достичь этого одновременно забвения и присутствия, если он мог перестать знать Ариадну, чтобы по-настоящему познать ее, и если, наконец, то, что он познавал в любви, бесконечно превосходило саму Ариадну, из этого не следовало, что любая другая женщина могла бы точно так же ввести его в это чудесное и противоречивое состояние, где нужно разучиться тому самому, что надлежит узнать. Нет, надо было не просто обнимать женщину, но сжимать в объятиях женщину из женщин, и если радость была так велика, то потому, что она уходила корнями не только в ощущение, которое могут дать многие тела, но во все, что лежит вне ощущений, и что им пресуществует, и что живет дольше их. Так что мужчина может иметь всех женщин — и никогда не получить ни одной из них, и числом его опытов можно будет лишь измерить его неудачу… В тот самый момент, когда Симон познавал любовь в ее полноте, он видел, что нет ничего сложнее, чем создать условия для подобного счастья; видел, что телесные наслаждения не значат ничего, если в то же время не являются наслаждениями души, если существа, слившиеся в любви, не встречаются высоко-высоко, над ложем, где они распростерлись… Значит, Ариадна была тем самым условием, дававшим возможность забыть об Ариадне, и об остальных женщинах, и обо всей земле. Она, и только она была тем самым условием этого движения. И если пункт прибытия лежал гораздо дальше нее, все же именно с ней нужно было пуститься в путь, от нее оттолкнуться. И так совершалось гармоничное примирение двух этих присутствий, чье разделение или, может быть, даже разрыв одно время беспокоили Симона. Отныне ни Ариадна, ни дерево более не были загадкой, и их материальное присутствие более не вредило «другому». Симон мог обладать обоими, лишь теряя их. Было одно женское качество, отвечавшее имени Ариадны и бывшее ему необходимым для того, чтобы тело Ариадны могло повести его вперед и возвести к самой вершине радости. И было качество дерева, которое равно было ему необходимо, чтобы он мог отправиться в путь человеком, соединившимся с деревом, и вкусить непростой радости слившихся человека и дерева.
Читать дальше