На поверхность этого задумчивого лица вышло все самое потайное в человеке. То, что могло расцветить думы Ариадны, когда она сидела у окошечка той столовой, куда они заходили несколько раз, — Симон хорошо помнил аккордеониста и шумные беседы рабочих, споривших за кувшинчиком вина, сдвинув шляпу набекрень, — отныне и навсегда все это можно было прочесть в маленьком бумажном четырехугольнике, откуда было изгнано все, что не было основными, говорящими чертами этого лица. По сути, это выглядело еще красивее, чем тот великолепный рентгеновский снимок, который некогда прислали Симону в красивом, роскошном конверте. Ибо ту фотографию сегодня можно было сделать повторно, и Симон знал, что, благодаря медленности выздоровления, она, возможно, не слишком будет отличаться от первой… Но здесь перед ним было единственное, однодневное, одномоментное лицо, и в сотне других портретов Ариадны можно будет найти лишь его разрозненные черты.
Он без устали смотрел на это изображение, из которого понемногу проступал смысл, как вновь, сквозь рассеивающуюся дымку, появляются чудесные очертания пейзажа, долгое время заслоненного тучей. Каждый раз он с тем же легким потрясением — будто человек, не замеченный вами, тронул вас сзади за плечо, — видел эту легкую шею, несущую в себе кровь и жизнь, изгиб приносимой в дар щеки, а главное — тайну невыразимой линии, которая, нежно изгибаясь, очерчивала двойную волну губ… Как же! Ведь именно из самих губ, из самого центра их таинственного слияния выходила эта линия, омывающая два противоположных берега лица! Там был ее исток, та тенистая пещера, в которой она терялась и где таились, со сложенными крыльями, все поцелуи, которые Ариадна подарит в своей жизни… Склонившись над пламенно вопрошаемым однодневным лицом, Симон перехватывал все его движения, возвращался к их рождению и следил за их незавершенностью. Ибо сама манера, с которой эти линии, обрезанные его капризом, терялись за рамками фотографии, манила проследить за их обнажением, продолжить вместе с ними прерванное путешествие… Шея пропадала из поля зрения в том месте, где должна была появиться блузка. Это лицо венчало не платье, а тело. Симон был восхищен. Он до сих пор никогда не замечал, до какой степени обнажено женское лицо…
Вот уже несколько дней шел снег; тучи, обычный передовой отряд весны, снова побежали во все стороны над Обрывом Арменаз, как обезумевшая стая, скрыв от взгляда пейзаж и Ариадну. Симон больше не выходил из комнаты. С пылом, возмещавшим отсутствие оригинала, он все больше вживался в тайну этого нематериального лица, явившегося ему в луче прожектора. И вот он обнаружил в себе новое, всепоглощающее чувство: алчность. Ибо если миг, у которого было похищено это лицо, принадлежал, как ему казалось, к сияющей вечности, открываясь в нее, как окно, он тоже, на миг, создавал мир, сотканный из конфликтов, желаний и тревог. Да, это было совершенно внове. Симон думал обо всех тех мгновениях, когда у Ариадны должно было быть такое лицо и которые ускользнули от него. Он замечал, что до сих пор никогда не думал о ее прошлой жизни, никогда не задавал ей малейших вопросов. Он думал обо всех выражениях, какие могло бы в будущем принять это лицо, которое он так долго считал неподвижным. Настоящее, будущее, прошлое смешивались перед его глазами; он думал, что если бы смог увидеть Ариадну в некоторые минуты ее жизни, которые до сих пор были от него скрыты, то смог бы уловить в ее чертах, в ее мгновенности изменение ее самой, такое же ценное, такое же важное, как то, что в данный момент было причиной его радости и начинало становиться причиной отчаяния. Он думал, что в тот самый час, когда он, держа ее в дрожащих руках, любовался этой навеки неизменной фотографией, Ариадна, быть может, гуляла с подругой, слушала ее, отвечала на ее вопросы, а ее лицо, в свете нового чувства, возможно, выражало новый оттенок жизни, которого он еще не видал: тогда ему достаточно было только представить свое незнание, чтобы мучиться от этого.
Понемногу его стал раздражать этот неизменный профиль. Кто знает, что бы он смог прочесть на другой половине лица, если бы случаю было угодно в тот день подставить ее объективу его фотоаппарата?.. Ах! Сколько мгновений, сколько счастья потеряно безвозвратно! Это ужасно: каждая истекавшая минута крала у него частицу Ариадны; она воровала у него радость, единственную, незаменимую действительность, которую составлял каждый миг ее жизни, каждая тень или каждый луч, отраженный ее мыслью на ее дорогом лице. Значит, он никогда не сможет познать ее, обладать ею целиком! Уже слишком поздно. Она всегда будет ему незнакома; то, что он узнает о ней, всегда будет бесконечно мало в сравнении со всем тем неизвестным, что представляли собой минуты, истекшие по одной и продолжавшие течь, унося ее с собой. Это было неутолимое страдание, с которым ни он, ни Ариадна ничего не могли поделать, — страдание, вдруг приковавшее его к ней в ненасытном желании.
Читать дальше