Но не о бесконечном снегопаде напоминали Симону эти накапливающиеся повторы и крайнее напряжение всех этих нот, несущихся к гибели. Эта музыка была голосом его ожидания, его желания. Она несла ему то же острое и болезненное наслаждение, постепенно переходящее в страдание. Каждая новая волна подхватывала его, углубляла уже проложенную борозду в этом наслаждении и в этой надежде, так что последние волны касались обнаженной и чувствительной души. В музыке тоже наступали моменты тоски, когда ожидание становится нестерпимым. И вот последний рассекающий удар, переполняющий вас одновременно удовлетворением и ужасом… Каждый раз Симон обретал в этой лавине звуков тот же тревожный восторг, то же тоскливое удивление. Словно бы ожидание вдруг наткнулось на единственное непредвиденное событие…
Иногда, слушая, как звуки собираются вокруг него, накладывая на временной порядок свой собственный и уточняя с каждой минутой свое жестокое намерение, Симон, призывавший к себе все силы, чтобы избежать головокружения от этого водоворота, поднимал голову и видел по ту сторону пропасти, на краю которой он пытался удержаться, тонкое и спокойное лицо Жерома, которое с каждым днем будто становилось еще тоньше и еще спокойнее, словно никакие страсти, никакое отчаяние, помыкающее людьми, больше не могло его коснуться, словно в «Поэме» Сюжера для него были лишь безобидные музыкальные фразы, звуки флейты, словно он не видел катастрофы, надвигавшейся с каждой минутой. Чем была для него «Поэма»? Симон говорил себе, что, возможно, это была единственная вещь, которой Жером не открыл раньше него, в которую не посвятил его. Но все остальное Симон приобрел от него, он это знал… От него, от Пондоржа, от Ариадны. Они дали ему почти все. Иногда он чувствовал себя униженным от того, что столько получил от других. «А я, — говорил он себе, — что дал я? Что сделал я до сих пор? Что бы стало со мной без них?» Он видел жизнь парящей в высокогорье, на высоте Жерома и Ариадны, из того мира, что девушка открывала ему каждый вечер, в конце темной тропинки… И от этого, в счастье своем, почти забывал о странном человеке, чей издевательский смех и наполненной тьмой рот он давно замечал позади лучистых лиц своих друзей. Что творилось с этим человеком? Можно ли было сделать что-нибудь для него?.. По крайней мере, Симон постоянно задавал себе этот вопрос. Ибо с тех пор, как порыв волнения вызвал у него симпатию к Массюбу, Симон не хотел признать, что тот ускользает от него…
Массюб жил теперь совсем один в своей серой комнатке, не выходя из нее, можно сказать, замкнувшись в своем страхе и стараясь нацепить на него маску отвращения. Большинство больных брали болезнь лаской, старались приручить ее, сбить с толку своим терпением, покорностью. Но Массюб никогда не принадлежал к числу тех, кто умеет противопоставить событиям то терпение и ту покорность, что делают разящую судьбу несправедливой, и которые, подобно ритуальной одежде, словно тихо готовят к смерти. С ужасающей логикой он все так же оберегал себя от чужой жалости цинизмом и насмехался над своей бедой, как смеялся над напастями других. Как он ругал снег, так он ругал и смерть, словно и она сыпалась на него сквозь дырявый зонт. Он противопоставлял всем попыткам участия силу отрицания, которая, не давая себя подтачивать, иногда начинала мрачно бушевать, и под которой он яростно скрывал то, что скорее всего могло вызвать к нему уважение. Но он не соизволял выказать ничего из того, что могло бы заставить его полюбить, и отталкивал с насмешливым видом любые побуждения к дружбе, словно ему было безразлично, знают ли все эти люди, чье презрение к себе он чувствовал, правду о нем или нет. Поддерживать их в неведении, в ослеплении, даже в несправедливости к нему — в конечном счете, это еще могло быть и местью.
Поскольку состояние Массюба внезапно ухудшилось, врачи нарочито потеряли к нему интерес, и смерть его была в руках сестры Сен-Гилэр, которая, как хорошая хозяйка, уже подумывала о дезинфекции. По стечению обстоятельств, которое, возможно, и было простым совпадением, но повторялось почти каждый раз, как в Доме появлялся умирающий или оперируемый, доктор стал более сухо принимать больных и поговаривать о научной командировке в Швейцарию… Симон, наверное, один не верил в смерть Массюба. Он не верил, что умирающий Массюб упорствовал бы в сокрытии своей тайны, как это делал бы человек, уверенный в том, что выживет. Он говорил себе, что Массюб не может уйти вот так, прежде, чем увидит Праздник, прежде, чем услышит Пондоржа, как изгой, как если бы он не принадлежал к Обрыву Арменаз; он говорил себе, что Обрыв Арменаз, эта душа, присутствующая во всех его членах, должна была удержать его; он наивно подходил к нему с человеческой меркой, пытаясь вписать его, хотя бы раз, пусть только чтобы успокоиться, в привычный мир, знакомую главу, не видя, что таким образом совершает ошибку, за которую столько корил остальных.
Читать дальше