А она, Нина, танцует, воздев руки. С нею вертится Юра Хижняк — крепкий, как булыжник, с улыбкой, просторной, как авианосец. А ей все равно с кем, она не видит, она бы и одна танцевала — все больше западая в гипнотизм ритмических телодвижений, вот-вот сорвется с оси, не удержит ритма и забьется в непоправимых конвульсиях. Хижняк следит с некоторой опаской, но ухмыляется, ухмыляется… Не видеть бы вовсе его лица, лиц. Ах, эта несбываемость чего-то необходимого — она и тогда мучила так, что хотелось иногда даже войны, всенародного бедствия и плача, в котором все люди соединились бы и тогда общими усилиями проникли бы наконец всю глубину чувства, донырнули бы до самого дна его. А в одиночку Нине не справиться: ее выталкивает — не хватает дыхания и слез. И все остальные люди — тоже плавают поверху, никогда не сближаясь в едином чувстве, как могли бы сблизиться, например, в пении одного гимна. И жизнь из-за своего разъединяющего благополучия мелка, лишенная лучшего своего содержания — трагедии. Как у Гегеля: «Периоды счастья пусты для человечества». И где взять той одинаковости, чтобы соединиться со всеми? И танец не помогает, каждый танцует сам в себе, недоступный другому — даже одному-единственному другому.
Вдруг Пшеничников оставил свои волновые функции, встал, выловил Нину за руку и вытянул из гущи танца. Извлеченная, она озиралась — как разбудили.
— Пойдем, я отведу тебя.
— Почему? — спросила как спросонок.
— Что-то скажу.
— Говори тут!
— Нет!
Окончательно пробудилась. Коридор общежития, зеленые панели стен. Нет, в праздник это не просто протяженность пути, которую в будни такая досада преодолевать. В праздник это тотализатор: внезапность, риск, выигрыш, захоронение надежд — кому что выпадет. В любой миг может сбыться: распахнется дверь, вырвется музыка, тебя возьмут за руку и введут… Тысяча вероятностей. И те, что не пристроены, слоняются по коридору, ищут приложения своей неприкаянной любви.
Проходят коридором Нина и Севка Пшеничников — что-то будет? Вот сейчас он скажет. Весть. Но от кого? (Не от себя же!..)
Но весть откладывалась, Сева удерживал ее, как плотина, и вместо слов, готовых прорваться, одни вздохи.
— Ну?
(От кого же, от кого он вестник!)
— Сейчас, подожди…
Опять идут, он дышит. От чужого так не волнуются.
— Ну! Выдохнул:
— Он что, тебе нравится?
(Неужели от себя?)
— Кто?
— Хижняк.
— А, вон оно что… Нет.
— А кто?
— Что?
— Ну нравится?
— Ну уж не такие, как Хижняк.
— А какие? — замер.
— Ну… Я сумрачных ценю, замкнутых. Чего пристал?
— Да? А почему?
— По кочану.
— Нет, правда!
— Почему-почему! Не знаю почему… Эта вечная улыбка — как дырка в бочке, все вытекает, внутри ничего не накапливается.
— А я, — перестал дышать, — я сумрачный?
Коридор поворачивал, тут было темно, и Пшеничников не дал Нине обогнуть угол. Она остановилась, с недоумением взглянула. В полутьме приближалось его лицо, глаза в отчаянном страхе блестели. Без освещения и в такой близости нарушилась в лице соразмерность — как отражение в самоварном боке.
Он глядел с надеждой и жалким счастьем.
Он страшно рисковал. И, может, не понимал этого.
Тем более бесчеловечно было этот его риск провалить.
Тут либо бей по морде за нахальство (но какое уж тут нахальство — у Пшеничникова-то!), чтоб сильным жестом засветить негатив этой жалкой и неоправданной надежды. Либо обнимай, чтоб не обмануть это беспомощное доверие, и прячься скорее за его плечо, чтобы не видеть больше такое немужское, такое невластное его лицо.
Он приближается — смятение — она столкнула его с дороги и бросилась наутек.
Хорошо бы ей было сейчас умереть ему в одолжение: чтобы не осталось свидетеля у этого жалкого мига.
Запершись, боялась, что он постучит — и что тогда делать? Рука не поднимется обидеть, но ведь и не обидеть немыслимо.
Ах, и зачем он это сделал! — такой беззащитный взгляд можно обнажить только перед взаимно-любимой, но лучше не обнажать и перед ней. А полюбить его… Мыслимо ли? И лучше бы ему не показываться в ближайшие дни, чтобы дать этому случаю зарасти травой забвения.
Ничего в Севке не было от мужества, ни одной черты, ни в осанке, ни в повадке. Он был весь стертый, блеклый, как будто его нарисовали — не понравился — стерли резинкой — да и тоне до конца, бросили — так и остался. Глаза умные, но уж такие тихие — глядят тускло, как пеплом присыпанные, совсем без огня.
И что с ним делать, с таким?
Читать дальше