— Помни: кто поднимает руку на отца-мать, у того рука отсохнет.
Я не хотел, чтобы у меня отсыхала рука, каждое утро проверял, не отсохла ли, потому что во сне, в каждом сне, я поднимал на него руку, в каждом сне я был отцеубийцей, потому что даже во сне война не хотела начинаться, потому что, если бы она началась, я поднял бы руку не на отца, а на врага, смог бы сделать ему третий глаз и стал бы не отцеубийцей, а солдатом, выполняющим свой солдатский долг. Я до отвала настрадался от этих песен о мире, от этого неначала войны и абсолютного отсутствия признаков, что она начнется, когда в одно прекрасное утро старый К. со слезами на глазах стал вдруг метаться по дому и говорить матери:
— Слышала, что эти сукины дети сделали? —
метаться и говорить своей сестре-старой-деве:
— Ну и натворили же, сукины дети… —
метаться и говорить своему брату-старому-холостяку:
— Это ж, сукины дети, я же говорил, с такими и говорить-то не о чем…
А когда все вдруг стали метаться по дому со слезами на глазах, я спросил, что случилось, и услышал:
— Бедный ребенок, война… —
а потом:
— Ты что его пугаешь, глупая баба? Не война, а всего лишь военное положение! —
а потом:
— То же самое, что и война, только хуже, потому что свои против своих, —
а потом:
— Какие они там свои, русские они, —
а потом еще:
— Проклятая коммуна, нас переживет, и детей наших, и детей наших детей!
Тогда я подумал: «Неужели случилось? Какое счастье!» — и решил записаться в русские, в проклятую коммуну, и пережить их (детей у них — у тетки-старой-девы и дядюшки-старого-холостяка — не предвиделось, я был единственнымребенком в этомдоме, единственным внукомотца старого К., построившего этот дом), я решил пережить всех их, и особенно старого К., которого хотел убить немедленно из опасения, что война может продлиться недостаточно долго.
* * *
А когда я ничего такого не делал, за что полагалось бы наказание, когда ни одно из так называемых отсроченных наказаний не приходило ему на память, когда он ничего такого не мог призвать на подмогу, тогда старый К. брался не за хлыст, а за пословицы.
— От жура у мужика сила крепка… —
говорил он, ставя передо мной тарелку своего любимого супа на мучной закваске, что продавали в мягких пакетах в районе Кладбищенской улицы, подогретого и приправленного тушеной картошкой. Это было дежурное блюдо, когда матери по какой-нибудь причине случалось выходить из дому, когда по какой-нибудь причине старому К. самому приходилось готовить обед на скорую руку.
— Жур и картошка — это основа, это так называемое главное блюдо для тех, кто не хочет быть дохляком, а ты ведь не хочешь быть дохляком… — говорил он, поглощая свой любимый суп, который тем временем остывал на моей стороне стола; я медлил, потому что для меня он вовсе не был главным блюдом, для меня это было нечто большее, чем отсутствие обеда, — это был обед, который полагалось сначала официально съесть под аккомпанемент отцовских мудростей, а потом неофициально, тайно, как можно тише и осторожней, выблевать в туалете.
Нет-нет, я не хотел быть дохляком, но силезский журек в мягкой белой упаковке, фирменное блюдо Кладбищенской улицы, имел для меня вкус Равы, — во всяком случае, именно так я представлял вкус городского стока, в котором вся жизнь уж четверть века как замерла, который вонял так назойливо, что его самый зловонный приток в центре города, ностальгически именуемый Суэцким каналом, было решено забетонировать; каждая ложка жура была глотком Равы, супа из канализации.
— Что ты там сказал? Нехороший?! Не гневи Бога, сынок, не гневи, мы с тетей-дядей всю неделю ели браткартофель с кислым молоком или тюрю, особенно тюрю, браткартофель — это в доброе время… О, или панчкраут, ты хоть знаешь, что такое панчкраут, сынок? Кушай, я расскажу. Картошка с капустой… а тюря, знаешь, что это такое? Хлеб с водой и чуток чеснока. Бедность была, бедность… А жур, о-о-о, жур — это праздник, я больше всего жур любил. От жура у мужика сила крепка, только дохляки не любят жур, кушай, кушай, сынок, а то времени нет. И не разлей, смотри не разлей…
Старый К. вытирал усы, ставил тарелку в раковину, заливал водой и шел чистить зубы; мой жур стыл, а картошка все еще возвышалась над его поверхностью, я соскребал немного с этого островка и пережевывал, лишь бы отсрочить первый контакт со становящейся все более холодной взвесью. Старый К. чистил зубы, бешено орудуя щеткой, стирал эмаль, ранил десны, порой до крови, а потом говорил мне:
Читать дальше