Ей тоже повезло, сказала она ему потом. «Со мной теперь все в порядке, лапочка. Я, наверное, просто протряслась пару дней от страха». И попросила, чтобы он поцеловал ее, как раньше. «Нет, — сказал он. — Нет, я сейчас уезжаю». И как она зарыдала тогда, как страшно, задыхаясь, зарыдала. «Я покончу с собой». Испугавшись, он сказал: «Валяй, мне-то какое дело», — и вышел в насыщенный ароматами майский вечер, ожидая услышать выстрел, крик; ни того ни другого не произошло, и он разочаровался в любви — впервые за много последовавших раз. В этом возрасте у него была достаточно ясная голова, чтобы понимать, что он не одинок в мире неудачных страстей: другие предавали и были преданы и уставали любить. Но он был в душе романтиком и, хотя больше никогда не видел Одри, жалел ее и презирал себя (немножко) за свое недостойное поведение. Однако если бы он сейчас был даже настолько сознателен, это было бы прекрасно — ведь он мог бы стать большим человеком, известным юристом, поэтом. И глядя на застрявшего на дереве воздушного змея, он попытался раздраженно проклясть себя, но не смог и обнаружил, что проклинает вместо этого упрямую женскую плоть, разрушившую его сознание больше, чем это делает время, и приведшую его к этим лихорадочным дням и беспорядочным вечерам. Он подумал об умирающей Моди и Элен, и его замутило от страха и горя. Воздушный змей задрожал на ветру, упал на другую ветку и замер. Вытянувшиеся в ряд дома казались серыми и холодными, убогими. Это было столько лет назад — сейчас ей около пятидесяти, это женщина, давно разжиревшая, с плохими зубами и домом, где до сих пор пахнет скорее всего керосином. Он поднялся бы по ступеням, постучал в потертую сетчатую дверь, глядя на тополь, полный листьев весной, а сейчас голый и порыжевший, дрожавший от ветра, — теперь он, наверное, стал выше, крупнее, протянул над домом тяжелые ветки. Она подойдет к двери — неряха, одетая в тряпки (почему, удивился Лофтис, он с таким снобизмом изображает ее такой?), пахнущая молоком своих внуков, — и спросит, возможно, даже мило, что ему надо и кто он такой.
Он ей скажет и тут же добавит: «Почему ты предала меня, девочка? Почему не сказала мне, что такое любовь? А ты ведь знала, знала. Ты обладала тайной. Та беда, что случилась, должна была связать нас, а меня она только сделала заносчивым и жестоким. Ты ведь знала, что такое любовь, ты могла бы сказать мне. Ты предала меня». А она скажет: «Ах нет, милый, это я была предана. Я открыла тебе тайну, и это было в последний раз. Твоей последней любовью была я, а ты так и не понял этого. Я пыталась сказать тебе, что любовь не гнездится в мозгу, или в сердце, или в теле, это нечто такое, что появляется так же просто, как утро, и никогда не покидает тебя. Ноты боялся — даже тогда…» А он быстро вставит: «Но я был тогда молод, и хотя я, наверно, проявил жестокость, я был более совестлив, чем сейчас. Прояви немного милосердия…» Но она скажет: «Милосердия, милый, — не говори о милосердии. Ты не можешь повернуть время вспять. Возвращайся в свою жизнь, перестань думать о том, что не вернешь, и помни, как легко приходит любовь, словно…»
«Да разве ты не понимаешь? — воскликнет он. — Разве ты не понимаешь? Я хочу узнать тайну…»
Тут она уйдет, дверь закроется, и он останется один на крыльце. Он попытается позвать ее, но голос подведет его и он тоже уйдет. Он навсегда оставит позади тополь, оголенные высохшие виноградные лозы, переплетшиеся, стремясь выжить, — плоть этой женщины никогда не станет реальностью, она останется лишь в памяти, и та любовь будет лишь звуком, взмывшим, как воздушный змей, в той давней темноте, — словом, смехом, вздохом, чем-то таким, и стоном продавленных пружин, и стуком наполовину закрытых ставен.
Он отвернулся от окна — руки и лицо, кроме бровей, которые были прижаты к оконной раме, стали мокрыми от пота и лихорадочно пылали. Застекленная терраса казалась ему невыносимо гнетущей, и он чувствовал, что надо отсюда убираться, пойти куда-нибудь, куда угодно, — куда угодно, чтобы обдумать все. Он вышел в коридор. Там никого не было. Металлический ящик — одна из этих посудин, в которых обрабатывают ножи и другие подобные им предметы, — шумно кипел, выбрасывая облако пара. Лофтис был абсолютно трезв, но глаза у него слезились, голова болела и он был напуган. Если бы он только мог добраться до машины, если бы мог куда-то поехать, сконцентрироваться и обдумать все…
— Милтон!
Он обернулся. Улыбающийся Хьюберт Макфейл быстро шел к нему с другого конца коридора — во всяком случае, настолько быстро, насколько мог, учитывая его хромоту. Хьюберт был юристом в Шарлотсвилле и выходцем из братства Капа-Альфа, и имел хороший шанс стать федеральным судьей, если только умрет Гарри Бёрд. Он нравился Лофтису, но не вызывал восторга, а сейчас при виде него Лофтис страшно обрадовался и схватил руку Хьюберта.
Читать дальше