— Спасибо, старина, спасибо.
Он повернулся к стене и очень скоро захрапел. В комнате рядом мужчина старался перекричать пронзительно вопившую женщину.
— Шлюха, грязная потаскуха, вот ты кто! А ну, признавайся, что ты шлюха!
— На помощь!
Уали показалось, что страх ее был притворным.
— Думаешь, не видно, что ты шлюха? Да я с тебя шкуру спущу… и с твоего кобеля, я ему морду набью, твоему кобелю, потаскуха проклятая!
Уали открыл окно. Напротив соседи обедали в кухне и смеялись. Их, видно, не очень тревожили эти крики, а может быть, они их не слышали.
— Не подходи, или я закричу!
Голос у женщины был визгливый.
— Ишь, напугала.
— Пусти, больно.
— Твою шкуру, хочу твою шкуру!
Уали услышал шум, что-то упало на кровать, она заскрипела. Он спрашивал себя, стоит ли вмешиваться, как он поступил бы в Тале. Вдруг голос мужчины изменился:
— А красивая у тебя шкура, но она моя, слышишь, моя. А ты шлюха, красивая шлюха!
Голос стал глухим, неясным. Уали лишь изредка улавливал отдельные фразы.
— Дай ее мне, твою шкуру, хочу ее.
— Грязный пьянчужка, от тебя несет вином.
Вскоре оба голоса смешались, захрапели вместе, потом смолкли.
Когда Белаид вернулся в Талу, первое, что он увидел, были босые ноги его жены. Она рубила дрова в лесу. Она не знала, что он должен вернуться: в своем письме Уали не написал, что приедет с отцом.
Эта женщина, кое-как одетая в выцветшие тряпки, с лицом без возраста, босая, была его женой. Кожа на ее ногах потрескалась, трясущиеся руки, обнимавшие шею Уали, покрылись мозолями, искривились, одеревенели, управляясь с топором, дровами, камнями, колючками. Плакала ли она? Да разве это было возможно? Откуда было взяться слезам в этих мертвых глазах, да и зачем они? Когда он посмотрел на нее еще раз, она склонилась над вязанкой, припав к земле, и стала похожа на четвероногого лесного зверя.
Его охватило отвращение…
Дома он надел серый бурнус Уали, чтобы прикрыть неприличие костюма, белой рубашки, вызывающий блеск ботинок.
И тут же началось нашествие всей Талы, настоящий Двор чудес [54] Квартал в средневековом Париже, служивший притоном профессиональных нищих.
! Все те же согбенные спины, все тот же ужас или та же пустота в глазах, все те же дубленые, до смешного изуродованные пальцы на ногах, самые невероятные лохмотья, прикрывавшие изможденные тела. И каждый шел, чтобы добросовестно, в соответствии с ритуалом, сыграть свою крошечную роль: марабут, церемонный и фальшивый, тесть с тещей, преисполненные любви (они думали, что он привез деньги), старая колдунья, перерезавшая ему пуповину и до сих пор называвшая его «дитя мое», амин, деревенский староста, болтливый и претенциозный, платный осведомитель, явившийся разузнать что-нибудь для своего рапорта офицеру САС. Когда они уезжали из Парижа, Уали предупредил Белаида: как только он ступит на набережную в Алжире, его слова, жесты, вздохи, молчание, смех — все будет браться на заметку, толковаться, обо всем будет доложено бесчисленным сыщикам — гражданским, военным, полугражданским, полувоенным, которые кишат во всех уголках Алжира. Еще больше, чем прежде, Алжир напоминал огромный полицейский участок.
Все это было гигантской и никчемной комедией. Неужели их не разбирал смех, когда они вот так играли, притворяясь, будто живут? Неужели внезапное яростное желание дать хорошего пинка по этому изъеденному червоточиной, ветхому сооружению, по этой фальшивой декорации, этому неизменному кошмару, — неужели такое желание не охватывало самых молодых или нетерпеливых?
Он сказал об этом Рамдану, приезжавшему на летние каникулы в Талу к своему отцу, Моханду Саиду.
— Я как раз и есть и то, и другое, — сказал Рамдан. — Я молод, потому что верю еще во все голубые сказки, о которых речь идет в этих книгах, — он показал на книгу, лежавшую в капюшоне его бурнуса, — и нетерпелив, потому что не знаю, кто выстоит, выиграет в смысле времени — война или мое последнее легкое. Нужно, чтобы выстояло легкое. Нужно, чтобы независимость пришла раньше, чем я выплюну последний его кусок. И потом, я ведь из породы верующих. Спроси у своего брата, лекаря. Если б я родился до Маркса, я был бы мусульманином-фанатиком и защищал бы аллаха с той же яростью, которую вкладываю в его уничтожение.
Все лето Рамдан агитировал Белаида. Они не разлучались целыми днями. Рамдан объяснял Белаиду Маркса, Белаид говорил о Париже.
— Мой отец и ты, — говорил Рамдан, — оба вы одержимы Парижем. Он вас околдовал.
Читать дальше