— Ну наконец-то! Где ты был?
Я тихо сказал:
— Тут, в студии. Просто я не сразу услышал.
Наступила пауза, потом она сказала:
— Я не смогла позвонить утром — у нас сломался телефон. Значит, как всегда?
Тут я не удержался и спросил довольно резко:
— А вчера? Почему ты не пришла вчера?
Я ждал объяснения, правдивого или лживого, но, в общем, определенного. Вместо этого я услышал фразу, повергшую меня в замешательство.
— Потому что не смогла.
— И почему же ты не смогла?
— Я была занята.
— Ну хорошо, — сказал я в ярости, узнавая в этом ответе редкостное умение Чечилии не сказать правды и в то же время не соврать.
— До скорого.
— До скорого. Чао.
Я тут же заметил, что тот факт, что она позвонила первой, не принес мне ожидаемого облегчения. Да, позвонила она первой, но благодаря своей уклончивости осталась такой же загадочной и ускользающей, как если бы не позвонила вовсе. Сам этот звонок, который должен был сделать ее в моих глазах зависимой от меня и, следовательно, не существующей, не означал на самом деле ничего. А между тем мне надо было как-то с нею расставаться, раз уж я принял такое решение.
К тому же надо было еще как-то жить, то есть убить те два часа, которые оставались до прихода Чечилии. Чтобы вам стало понятно снедающее меня нетерпение, скажу, что, не зная, чем заняться, я подумал даже, не вернуться ли мне к живописи после почти двухмесячного перерыва.
Я сказал себе, что, если мне удастся нарисовать что– нибудь на холсте, который до сих пор красовался на подрамнике, у меня будет одной причиной больше расстаться с Чечилией: ведь я знал, что только живопись сможет заполнить пустоту, которая возникнет в моей жизни после нашего разрыва. Но мне достаточно было только взглянуть на холст, чтобы понять, что я не способен не только что-либо нарисовать, но даже поднять руку, чтобы провести хотя бы штрих. Потому что на тот момент я ощущал себя связанным, хотя и весьма неопределенно, лишь с одним предметом, и этим предметом были мои отношения с Чечилией, которые я собирался порвать. Так что же я, черт возьми, смогу нарисовать на этом холсте, который я подписал в день первой встречи с Чечилией, заявив тем самым, что с живописью у меня покончено навсегда? Чтобы отвлечься, я начал читать Кандинского, страницы, посвященные именно пустому холсту: «Пустой холст. На первый взгляд действительно пустой, безмолвный, безучастный. Словно бы оглушенный. На самом деле вибрирующий внутренним напряжением, кричащий тысячью неслышных голосов, исполненный затаенного ожидания. Немного испуганный, потому что он может подвергнуться насилию. Но послушный. Он охотно исполняет все, что от него требуют, и молит только о снисхождении. Он может привести ко всему, но не все может вынести. Он восхитителен, пустой холст, он прекраснее многих картин…» и т.д., и т.д. Но тут книга выпала у меня из рук, и я почти бегом вышел из комнаты.
Я знал, куда мне нужно идти, хотя вел меня не разум, а нюх, почти собачий: нюх охотничьей собаки, который ведет ее через леса и поля. С виа Маргутта я свернул на улицу Бабуино и пошел прямо к площади Испании, быстро и легко, ловко уворачиваясь от толпы, теснящейся перед витринами, — точно так, как если бы, боясь опоздать, спешил на свидание. Так я прошел метров сто, пока впереди не увидел Чечилию. Она тоже шла очень быстро, как человек, который знает, куда идет, и торопится к цели. Сначала я решил было ее догнать, но потом замедлил шаг и пошел следом. Внезапно я заметил, что никогда не ощущал ее столь реально существующей, как сейчас, когда собирался ее покинуть; мне нравилось ощущать эту реальность и в то же время хотелось понять, почему она открылась мне только сейчас. Я внимательно взглянул на Чечилию, и мне показалось, что я смотрю на нее как будто впервые, и даже воздух вокруг был новым, каким он был, наверное, в первый день творения. Особенности ее внешности вдруг стали заметнее, чем обычно, то есть они стали заметнее сами по себе, оставаясь такими независимо от того, смотрел я на нее или нет: курчавое облако каштановых волос, которое не воспринималось как прическа, потому что невольно заставляло вспомнить о густом спутанном руне ее лобка; поворот шеи, которой не было видно, но она чувствовалась, гибкая и грациозная; длинный мохнатый зеленый свитер, приподнимающийся на груди, пышной и крепкой, которая — я знал — была под ним голой, так что нежные соски терлись о грубую шерсть; короткая черная узкая юбка, под которой при каждом шаге перекатывались округлости ягодиц. В общем, все ее тело, казалось, притягивало мой взгляд и впитывало его с той же жадностью, с какой земля впитывает дождь. Но кроме всех этих внешних форм, которые вдруг бросились мне в глаза, я впервые за все это время оказался способен уловить реальность, так сказать, второго плана: то, что одушевляло эти формы, и без того такие живые. Я наконец понял, что это была за реальность: в каждой клеточке ее тела, в каждом движении жила какая-то бессознательная стихийная сила, которая, казалось, и увлекает ее вперед, словно она была сомнамбулой с закрытыми глазами и выключенным сознанием. Именно эта сила и притягивала меня и делала Чечилию в моих глазах такой реальной.
Читать дальше