— То есть?
— Ну, он мог любить только так.
— Это неправда. Я годами наблюдал затем, как Балестриери меняет женщин. Только с тобой случилось то, что случилось.
Долгая пауза, потом вдруг в порыве искренней готовности:
— Ты задай мне точный вопрос, и тогда я отвечу.
— Что ты называешь точным вопросом?
— Ну о чем-нибудь физическом, материальном. Ты все время меня спрашиваешь о чувствах, о том, что люди думают, чего они не думают. И я не знаю, что отвечать.
— О материальном? Ну хорошо, скажи: ты думаешь, Балестриери знал, что ваши отношения подрывают его здоровье?
— Знал.
— И что он говорил?
— Он говорил: «Не в этот раз, так в другой, но это меня доконает». Я предупреждала его, чтобы он был поосторожнее, но он говорил, что ему все равно.
— Все равно?
— Да. — Потом, с напряженным взглядом человека, который силится что-то вспомнить, она продолжила: — Да, сейчас, когда мы об этом заговорили, я вспомнила, что однажды, когда мы занимались любовью, он сказал: «Продолжай, продолжай, я хочу, чтобы ты продолжала и не думала обо мне, даже если я попрошу тебя прекратить, даже если вдруг почувствую себя плохо, даже если ты доведешь меня до смерти».
— Ну а ты что?
— Тогда я не придала этим словам значения. Он ведь столько всего говорил. Ноты заставил меня об этом задуматься.
— То есть ты хочешь сказать, что он любил тебя, потому что ты могла довести его до смерти, потому что ты была для него орудием самоубийства?
— Не знаю. Никогда об этом не думала.
Вот так я постепенно приближался к истине, вернее, мне казалось, что приближался. И все-таки мне этого было мало. Мысль, что Чечилия была девушкой, каких тысячи, и что Балестриери видел в ней то, чего в ней не было, и от этого умер, эта достаточно самоочевидная мысль выглядела соблазнительно; кроме всего прочего, она объясняла и то, почему я в отличие от Балестриери не испытывал к Чечилии ничего, кроме простого физического влечения. Однако сам не знаю почему, это объяснение меня не удовлетворяло. Словно, объясняя все, оно не объясняло ничего и оставляло открытым вопрос о Чечилии, то есть вопрос о ее заурядности и о страсти, которую эта заурядность внушила.
Тем временем я начал замечать, что скучаю в обществе Чечилии, то есть что я снова оказался в ситуации отчуждения, как это было накануне нашего знакомства. Слово «скучаю» не означало, что мне стало с ней неинтересно, что она мне надоела. Нет, как я уже говорил, речь шла о скуке не в общепринятом смысле слова. Не Чечилия была скучной, а я скучал, понимая, что прекрасно мог бы не скучать, если бы каким-то чудом сумел сделать нашу связь, которая с каждым днем ослабевала и внутренне опустошалась, более реальной.
Эту перемену в своих отношениях с Чечилией я заметил прежде всего по тому, что стал иначе, чем раньше, относиться к физической любви, то есть к той единственной форме любви, которая была между нами возможной. Вначале эта любовь была для меня чем-то в высшей степени естественным: мне казалось, что в ней природа превосходит самое себя, делаясь человечной и даже более чем человечной; теперь, напротив, меня поражало в ней прежде всего отсутствие всякой естественности, сам акт казался мне каким-то противоестественным, абсурдным и нарочитым. Ходить, сидеть, лежать, подниматься, опускаться — все, что умело делать человеческое тело, — казалось мне оправданным, необходимым и потому естественным, но в совокуплении я видел теперь какое-то противоестественное насилие над человеческим телом, которое потому и приспосабливалось к нему с таким трудом и муками. Все, думал я, можно делать легко, грациозно, гармонично — только не совокупляться. Само устройство двух полов: затрудненный вход в женский орган, неспособность мужского достигать своей цели столь же самостоятельно, как достигает своей цели рука или нога, и нуждающегося для этого в поддержке всего тела, — казалось, доказывало абсурдность соития. От ощущения абсурдности физической любви до восприятия Чечилии как чего-то совершенно абсурдного был всего шаг. Именно так и вела себя обычно скука, разрушая поначалу мои отношения с окружающими предметами, а потом и сами предметы, делая их бессмысленными, недоступными пониманию. Однако новым было то, что в случае с Чечилией, тоже превратившейся в моих глазах в нечто совершенно абсурдное, скука — может быть, оттого, что мне не хотелось рвать нашу сексуальную связь, к которой я привык, — не просто делала меня холодным и безразличным, она переходила границу этих чувств, побуждая меня к жестокости.
Читать дальше