— Не меняйте ни слова…
Теперь вмешался Луций — он его понял мгновенно:
— Никто не дерзнет прикоснуться к манускрипту Вергилия, а уж тем более вносить в него какие-то поправки. Я уж не говорю о том, что Август никогда этого не допустит!
— Цезарь будет бессилен, он ничего не сумеет отстоять.
— Что ему надо отстаивать? Ничего не надо отстаивать; не забивай себе голову.
То была все еще странно незнакомая речь, язык чужого народа, у которого ты случайный гость, кое-как его еще можно понять, но свой язык уже забыт или еще не выучен, и, уж конечно, слова Августа, при всей его нищете и оборванности, были намного понятней и родней.
Плотий принес кружку.
— Попей, Вергилий…
Сейчас… подложите еще одну подушку…
Сердце колотится, надо перевести его в другое положение, надо его обуздать.
Во мгновение ока раб подскочил с подушкой в руках и, заботливо подложив ее под спину, тихо напомнил: «Время торопит».
Плеск фонтанной струи. Откуда-то дохнуло сумрачным запахом влажной глины, с едва уловимой примесью более светлого аромата земных гончарных рядов, запах этот легко вдыхался в измученные легкие — ах, как хорошо. Где-то жужжал гончарный круг, звук был свистящ, а потом стал затухать, канул в зыбкое безмолвие, сошел на нет.
— Время… да, время торопит…
— Никуда оно не торопит, — рассердился Плотий.
«Реальность ожидает тебя», — сказал раб.
Реальности ожидали его, воздвигаясь одна за другой: вот реальность друзей и их языка, за нею реальность неизгладимо отрадных воспоминаний и мальчишеских забав, за нею реальность убогих лачуг — нынешних пристанищ Августа, далее реальность угрожающе скудного хаоса линий, сеткой наброшенного на сущее, на мириады миров, за нею реальность цветущих рощ, о, а за нею, неразличима, неразличима — подлинная реальность, реальность никогда не слышащим о, но все равно давно забытого, но все равно изначально благовестующего слова, реальность возрождающегося творения, осиянная звездою незримого ока, реальность родины, — и в руках у Плотия была не кружка, а кубок слоновой кости.
Робко — то ли смущенная присутствием раба, то ли запуганная его властной волей, — но и с полной уверенностью знающего Плотия заговорила снова, и голос ее донесся из неслышимости бесконечно далекой дали: «Ты пренебрег моей родиной; спи же теперь мне навстречу».
Где она? Стены опять вдруг выросли и сомкнулись вокруг него, зеленеюще-непроницаемые стены растений, как будто свинцовое узилище снова превратилось в тенистый грот, однажды приютивший было его и Плотию, — бесконечно далеко простирались непроходимые заросли, простирались до самой бесконечной дали окоема, но посреди зеленой гущи сияла златолиственная купина, близко, почти рукой подать, хоть и надо было протянуть руку через широкий поток, что недвижно, с еле слышным плеском струился мимо, как неудержимо скользящая тайна. И это оттуда, из листвы золотой купины, прозвучал голос Плотии, зов Сивиллы, прощальный и легкий.
О улетающая! О ступающая уже за потоком, о недоступная желаниям, недосягаемая!
— Безжеланно…
— Вот и хорошо, сказал Плотий, — хорошо, что у тебя нет желаний.
— А понадобится что, — добавил Луций, на то мы и тут… Ты вроде бы еще о чем-то хотел нас попросить?
За потоком, над потоком! Безбрежный полый поток без истока и устья; не различить, где мы всплыли, где снова канем в этом уносящем время, приносящем забвенье потоке тварности, в этом бесконечном и безначальном водовороте, — и есть ли в таком потоке брод? Правда, есть ли там брод или нет, все равно еще рано начинать переправу, и поток уплыл, исчез, когда раб, уже в нетерпенье, напомнил ему о главном: «Исполняй свой долг».
Если приподняться на подушках, то дышать легче, кашель отпускает и речь опять не составляет труда; только вот все еще перемешано, все плывет.
— Путь мне еще не указан…
«Ты оставил труд свой во времени, дабы вершил он путь сквозь времена, в том твое было знанье, ибо дано тебе было провидеть свет».
Как верный услужливый раб, недвижно стоял у кровати тот, кто это сказал — сказал? Поскольку все вокруг сразу переменилось, похоже было, что сказал, и, даже если слова произнесены были безмолвно, причиной перемены могли быть только они: в целости и сохранности восстановился ближайший слой реального бытия, знакомы были вещи вокруг, знакомы друзья; он не был уже гостем в чужой стране с чужим языком, и, хотя неколебимо стоял перед взором образ обетованной подлинной родины — неколебимый, хоть и неразличимый, — все же и тут, в земной юдоли, был ему на какое-то время, скорее всего на очень короткое время, отпущен снова покой.
Читать дальше