— Вот как, стало быть, выглядит подлинный символ… — Цезарь вроде бы даже заинтересовался, но выражение недопонимания сохранялось на его лице. — Символ, не желающий оставаться поверхностным символом…
— Да, подлинный символ, обладающий долговечностью; произведение подлинного искусства, подлинное государство… Непреходящая длительность истины в символе…
— Я не могу проверить основательность твоих доводов… уж очень они мудреные.
Ничего не надо Цезарю проверять; чего не понимаешь, то нечего и проверять — надо просто принимать к сведению, даже если ты и Цезарь.
— Ты установил мир, ты установил порядок; на почве, подготовленной твоим деянием, расцветет, преодолевая смерть, всякое будущее деятельное познание, и дело рук твоих, уже сегодня ставшее его символом, будет расти ему навстречу… Тебе этого мало, Цезарь Август?!
И тут Цезарь, наполовину уже повернувшийся к двери, задумчиво улыбнулся:
— Мудрено все это… Может, это уже комментарий, который мы хотели приберечь для Мецената?
— Может быть… не знаю…
— Почему Цезарь не уходит, раз уж он собрался уходить? Да, мудрено все это и крайне тяжело, крайне утомительно; наверное, и впрямь надо было бы повременить с этим до встречи у Мецената, вообще отсрочить. Отсрочить на дальний, дальний срок. Мягко журчала капель стенного фонтана, и эхо ее журчания, журчавшее вокруг, журчавшее глубоко внизу, журча уносившееся к морю, уносившееся к ночным волнам морским и само уже волна, белоглавая волна во мраке, — эхо это вело журчащую беседу с голосом Плотии, безмолвно реявшим в немолчном журчании, — серебристо мерцал голос в ночи и ждал, когда соблаговолит удалиться Цезарь, ждал, когда воцарится ночной пустынный покой. То уже ночь? О, как тяжко снова открывать глаза… Отсрочить день, отсрочить ночь!
Но после всех приготовлений к уходу обнаружилось, что Цезарь вовсе даже не спешил уходить. Будто вспомнив о каком-то другом деле, он снова уселся; пристроившись на краешке сиденья и небрежно свесив руку со спинки стула, он сидел, как человек, который не намерен задерживаться, но и уходить не хочет, и, помолчав еще несколько мгновений, сказал:
— Может, оно и верно… Может быть, ты все это верно говоришь, но ведь в дебрях символов невозможно жить.
— Жить?.. — Да разве о том теперь шла речь? Разве о жизни? И все журчит вокруг, мягко, соблазнительно… Жить, о, все еще жить, чтобы иметь возможность умереть…
В чьей власти последнее решение? Чей голос даст указ?
Плотия молчала.
А Август сказал:
— Не будем забывать, что есть еще и реальность, даже если мы обречены выражать и воплощать ее лишь в символах… Мы живем, и это реальность, простая и очевидная реальность.
Лишь в символе можно охватить жизнь, лишь в символе можно выразить символ; бесконечна цепь символов, и неподвластна символу лишь смерть, к которой тянется эта цепь, будто смерть — ее последнее звено и в то же время уже нечто за пределами цепи, будто единственно ради смерти и создавались все символы, дабы все-таки выразить ее неподвластность символам, — о, будто только в смерти и способен был язык обрести свою изначальную простоту, будто она была местом рождения простой земной речи, этого божественного символа, самого земного из всех земных, самого божественного из всех божественных: во всяком языке человеческом светится улыбка смерти. И тут он услышал Плотию: «Реальное немо, и мы будем жить в его немоте; иди к реальному, я последую за тобой».
— Идти сквозь цепь символов, идти сквозь нее к ширящейся безвременности… Ставши символом в символе, наступит реальность — умирание без смерти…
Цезарь улыбнулся.
— Да, мудреная твоя реальность… Ты всерьез полагаешь, что все реальное подчинено таким мудреным условиям? Между ними и теми, что, по-твоему, определяют символ, я почти не вижу разницы…
Как ни близко сидел к нему Август, голос его странным образом доносился из неизмеримой дали, но не менее странным было то, что его собственный голос рождался, пожалуй, в еще большем отдалении, хотя и на противоположном конце.
— Символ реальности и реальность символа… о, в самом конце одно переходит в другое…
— Я верю в более простую реальность, мой Вергилий; я верю, например, в грубую и прочную реальность наших будней… да-да, Вергилий, в простую будничную реальность…
Даже в наипростейшем своем значении слова человеческие происходят от смерти, а еще, сверх того, они возникают под необъятным куполом пустоты, раскинувшимся за двойными вратами смерти и порождающим всякую реальность, их родина — необъятность, и именно потому воспринимающий их, внимающий им уже и не есть он сам, он становится другим человеком, далеко отстоящим от себя самого, — ибо он сопричастен необъятности…
Читать дальше