Действие обширного романа длится неполные сутки, но в том или ином виде вбирает в себя не только все земное существование римского поэта, а и его ощущение мировой истории, восприятие движущегося, распадающегося и вновь складывающегося бытия.
Корабли императора Октавиана Августа, который возвращается из Греции, подходят к Брундизию. На борту одного из них лежит прославленный автор «Буколик», «Георгик» и лишь вчерне написанной «Энеиды», лежит тяжело, смертельно больной. По прибытии в порт его переносят в одну из комнат здешнего дворца. Он проводит ночь в борьбе с мучительным кашлем и в мыслях, воспоминаниях, сменяющихся полубредовыми видениями. С наступлением дня его навещают друзья: патриций Плотий Тукка и поэт Луций Варий. Затем является врач, чтобы осмотреть больного и подготовить к беседе с Цезарем. После этой долгой, волнующей, утомительной беседы Вергилий диктует завещание и снова впадает в полузабытье. Полные символики сны сопровождают его кончину…
Вот и все (или почти все), что происходит на чисто фабульном уровне. Движущий механизм тут не жить, а именно смерть Вергилия. Но не биологические симптомы ее протекания (ими Брох почти не занимается), а та концентрация, то высшее напряжение духовных сил, которые приходят к поэту на пороге небытия. В этом смысле смерть как бы распахивает окно в бесконечность, то есть в сферу все собирающего и все охватывающего человеческого сознания.
Роман делится на четыре части, соответствующие четырем «стихиям» в представлении древних философов. Они так и называются: «Вода Прибытие». «Огонь Нисхождение». «Земля Ожидание», «Эфир Снова на родине». Это уже само по себе заявка на всеобъемлющий характер книги. И символика, заложенная в каждую из ее частей, не произвольна: она созвучна с содержанием повествуемого. Первая часть рисует конец морского путешествия и прибытие во дворец; вторая ночь, там проведенную; третья заполненный посещениями и разговорами день; четвертая предсмертные видения героя.
Значение «воды» для первой части наиболее прозрачно. Но она и знак, не такой уж поверхностный, как может показаться. Лежа на палубе корабля. Вергилий поневоле наблюдает праздность и обжорство императорской свиты. И он себя от нее отделял: поэт, дескать, одинок; он не в силах предотвратить зло; его слушают, лишь когда он восхваляет, а не изображает то, что есть. Однако в Брундизии его несли по зловонным трущобным переулкам, среди грязи и нищеты. И нечесаные женщины в рубище забрасывали носилки проклятиями. Для них Вергилий богач, ненавистный кровопийца. И в этом, при всей бессмысленности, есть своя правда. На нем. Вергилии, поэте, певце Рима, лежит вина за распад, за зловоние. Он — один из тех, кто своими заблуждениями, своим равнодушием, своим недостатком человечности их породил. «О, — думал Вергилий, прислушиваясь к воплям женщин, — то было само время, с издевкой окликавшее его, неизменно текущее время со всем своим многогласием и со всей своей убийственной силой…» Время, текущее, как вода. И оно растопило лед прежних, нерушимых представлений умирающего о себе и о мире. Разверзлась пропасть…
Так начался для Вергилия болезненный пересмотр пройденного пути, переоценка всех дотоле нерушимых ценностей. Он вступил под сень последней ночи своей жизни с сожалением, что «…и „Энеида“ останется незавершенной…», а встретил последнее угро в сознании необходимости уничтожить, сжечь «Энеиду». Отсюда и символ огня, присвоенный второй части романа. И в виду имеется не только огонь, в который поэту неймется швырнуть главный свой труд, но и пожирающий его изнутри огонь сомнения, огонь отрицания. Вергилию видятся «…все города мира, и все они пылали, города далекой старины и города далекого будущего, клокочущие людской массой, истерзанные людской массой, чуждо-далекие, но все же им узнанные, города Египта, и Ассирии, и Палестины, и Индии, города низринутых, бессильных богов…».
Еще когда его несли по улицам Брундизия и он глядел на пьяную, ликующую и гневающуюся чернь, Вергилий постиг приближение, даже явственные признаки вершащегося распада: массы людей, до краев заполнивших города, оторвавшихся от земли, от истоков, от законов предков, опустившихся, праздных, позабывших, что такое полезный, облагораживающий труд, это настоящее и еще более ужасное грядущее великой империи. И он понял, что все, что делал до сих пор, было фатальнейшим заблуждением: «Пытался восславить, а не просто изобразить, в том-то и была ошибка…» И, оставшись наедине с бесконечной, требующей истины ночью, поэт понял еще больше: «Неспособен он был к действенной помощи, неспособен к деянию во имя любви, бесстрастно наблюдал он людское страданье… и именно поэтому ему никогда не удавалось правдиво изобразить людей; люди, которые едят и пьют, любят и могут быть любимы, а еще больше такие, что ковыляют по улицам, ругаясь последними словами, были для него невоплотимы…» Оттого и должна быть сожжена «Энеида»: ведь искусство призвано стремиться к правде, красота для него никак не самоцель.
Читать дальше