Анна медленно подошла и остановилась. На окне трепалась новая записка. Прочесть оказалось нелегко: свет от фонаря прыгал, тени от ветвей то и дело перечеркивали слова, но в конце концов она разобрала: «Закрыто на переучет до понедельника».
У нее за спиной кто-то шаркал. Пряча лицо в воротник и сутулясь от ветра, прохожий на ходу бормотал:
— Совсем страх потеряли, да? Шутник нашелся: явился, прилепил цидульку и дальше гуляет…
Сердце ее застучало.
— Простите, пожалуйста, — окликнула она, — а вы не скажете, что здесь все-таки будут давать? В понедельник?
Она поймала себя на том, что задерживает дыхание, что страшится ответа — страшится, что ночь бросит ей в лицо: «Стиральный порошок!» или: «Носки!» Ей уже не хотелось ничего банального, ничего обыденного — как будто, вопреки всякому здравому смыслу, она и в самом деле поверила, что это — это неизвестно что — было неким таинственным, чудесным подарком на день рождения, предназначенным для нее одной.
Прохожий успел отойти на полквартала вперед и теперь лишь смутно маячил густо-темным пятном на фоне темноты, но его слова сердито разрубили пустынную улицу:
— Да откуда я знаю! Никто не знает! Если вам так интересно, гражданка, взяли бы да постояли в очереди!
Выдыхая, Анна подхватила сумку и авоську, а потом двинулась через снегопад, и с каждым ее шагом в воздух взметались маленькие искристые вихри. На углу, прямо на кромке тротуара, сидел безумный старец из ее сна и недокуренной папироской чертил в воздухе загадочный светящийся знак; Анна прошла мимо с рассеянной улыбкой и все еще улыбалась, отпирая дверь в квартиру.
Потом ею на несколько дней овладела какая-то забывчивость: все рабочие и домашние дела она выполняла бездумно, по инерции. В ночь с воскресенья на понедельник, накануне открытия киоска, она долго лежала без сна, наблюдая, как редкие огни фар спотыкаются о валун спящего мужа, и вспоминала, как однажды, лет пять назад… нет, уже не пять, а семь (тогда, помнится, отмечали славную тридцатую годовщину и весь город трепетал от гирлянд и праздничных знамен, которые терзал ноябрьский ветер) — как однажды, семь лет тому назад, она принесла домой квадратную жестяную коробочку.
На крышке была картинка — слон под экзотической попоной, богато расшитой красно-золотыми узорами. Долго она не решалась эту крышку снять, сидя в одиночестве под тусклой кухонной лампочкой и не выпуская из рук заветную коробку. В конце концов она бережно поддела крышку ножом вдоль всего края, а потом осторожно подтолкнула и приподняла, выпуская на волю сухой, насыщенный, восхитительный запах, ни на что в особенности не похожий и в то же время, как она обнаружила, таивший в себе целую сокровищницу других ароматов. Они наперебой хлынули в тесную кухню: яркие арбузные нотки утренней майской прохлады за городом, пьянящая сладость лунных июньских вечеров, сочность июльских трав подле светлой дачной веранды, опрокидывающейся на волне смеха в колодец ночной синевы.
Странно, подумалось ей, как память умудряется отбирать и хранить запахи, да еще с такой точностью, будто они — раритеты из бесценной коллекции, разложенные на черном бархате потайных ящичков и готовые выдать свои темные, поблескивающие секреты, лишь только один из этих давно забытых ароматов вырвется наружу. Ее мать сняла эту дачу в последнее лето прежней жизни. Были там какие-то дети, соседи, знакомые. Беспорядочно, на едином дыхании, она вспомнила, как постукивали ложечки о фарфор чашек и как взлетала невесомыми, зачарованными ритмами печальная мелодия, которую мама играла на смешном шатком пианино всякий раз, когда на чай собирались гости. У самой Анны слуха не было никакого, да она, по правде сказать, и не особенно тянулась к музыке, предпочитая тишину, однако это была совершенно особая мелодия, грустная, простая, но почему-то необыкновенная, и ее звуки неизменно вызывали у Анны такое ощущение, будто чьи-то холодные, проворные пальцы в серебряных наперстках бегали вверх-вниз по клавикордам ее позвоночника.
Склоняясь над заветной жестянкой с нарисованным слоном, она попыталась напеть тот мотив, но он ей не давался. Потом скрипнули половицы, и она поймала на себе притихший взгляд матери: та своими длинными, до боли тонкими пальцами сжимала у шеи бархатный ворот старого лилового халата. Усилием воли Анна сделала унылое лицо — и тогда мать заговорила.
— Настоящий, как раньше, что за прелесть, давай-ка заварим нам с тобой по чашечке? — сказала она обыденным, ровным тоном, будто именно так и общалась все время с Анной, будто не хранила годами отчужденное молчание, от которого можно было дойти до белого каления, — и Анна почувствовала, что получила высочайшее разрешение еще немного побыть счастливой, и ей пришлось быстро отвернуться и, чтобы скрыть навернувшиеся слезы, впериться в кухонное окно, где отражался невероятно прямой материнский силуэт.
Читать дальше