Я засмеялся.
— В этом я даже не сомневаюсь.
Я помню, как через неделю после смерти отца мне позвонил Сергей Ильич Бахтин, заведующий кафедрой истории в Политехническом университете.
— Тут вот какое дело, — сказал он смущенно, — кабинет Андрея Ивановича теперь передали другому преподавателю и собираются… освободить. Я запретил выбрасывать вещи. Может быть, вы приедете и заберете их. А то — как-то некрасиво получается.
***
Когда я зашел на кафедру, меня встретила секретарша. Вечно-удивленное выражение лица делало ее похожей на испуганную сову (отличный экспонат для моей коллекции лиц).
— У Сергея Ильича лекция!! — крикнула она. Она всегда кричала — почему-то ей казалось, что я глухой.
— Я подожду, — прошептал я.
Профессор появился через полчаса, и я с удивлением заметил, как сильно он постарел за те восемь лет, что мы не виделись. Я помнил его суровый, как наждак, характер — теперь же его голос словно вылинял от времени. Ходил он согнувшись, опираясь на тонкую граненую трость, похожую на длинный карандаш. Раньше он любил поучать меня; бывало, схватит под локоть прямо в коридоре, — да так, что и не вырвешься, — и начнет многоэтажный монолог: «Вот вы, молодые, вбили себе в бошки: «все течет, все меняется, культура уже иная». А я не согласен! Я верю Пармениду, а не Гераклиту. Считаю, что культура незыблема. Она одна — культура чистоты …»
Я ожидал, что и сейчас, увидев меня, он начнет чеканить афоризмы, — но он лишь кивнул:
— Идемте, Андрей Андреич, я открою вам кабинет. Галина Львовна, принесите нам коробки, чтобы можно было собрать вещи. И не думайте, что я не заметил ваши кроссворды. Займитесь делом, ей-богу.
***
Кабинет отца был настолько мал и тесен, что мы едва могли развернуться. Чтобы сесть за стол, мне пришлось проявить чудеса акробатики и гибкости. Первое, что бросилось в глаза — поверхность стола была исцарапана, но не хаотично, а вполне осознанно. Я пригляделся и увидел множество вертикальных палочек, перечеркнутых диагоналями.
— Что это? — спросил я.
Сергей Ильич склонился над столом.
— А-а-а, это количество дней, проведенных, так сказать, в трезвом уме. Одним из условий приема Андрея Ивановича на должность преподавателя был полный отказ от алкоголя. Члены комиссии знали о его сложных отношениях с бутылкой, поэтому специально внесли такой пункт в договор. Конечно, это было унизительно, но он согласился — потому что очень хотел найти себе применение. И каждый вечер, покидая кабинет, он брал циркуль и с гордостью царапал очередную палку. Он даже дал этому столу имя — точнее, два имени: «сухой закон» и «столп трезвости».
Я улыбнулся.
— «Столп трезвости»?
— Да. Впрочем, не буду врать — хэппи-эндом тут и не пахло. От зависимости он так и не избавился.
— М-м?
— Он срывался. Да. Несколько раз. Звонил мне и говорил, что уже уговорил полбутылки, и это еще не предел. Я просто отправлял его в отпуск задним числом. Как вы знаете, у него был удивительный талант — выходил из запоя он так же быстро, как и уходил в него. На занятия он всегда являлся гладко выбритый и одетый с иголочки, — он любил эту работу.
Я несколько раз провел ладонью по изрезанной поверхности, стараясь не смотреть на Сергея Ильича — мне было стыдно оттого, что он знает о моем отце больше, чем я. Я хотел сказать ему «спасибо», но осекся.
На краю стола стоял механический календарь (застрявший почему-то на 1-ом января), древняя печатная машинка «Ундервуд» и настольная лампа, которая, выгнув пружинистую шею, смотрела в стену. В верхнем ящике лежали тетради студентов, в нижнем — пустота.
Я раздвинул створки жалюзи и выглянул в окно — взгляд мой упал на старый деревянный пирс, похожий на недостроенный мост. Потом я увидел рисунок на бетонном заборе: три поросенка, и над каждым написано: « Ниф-ниф, Наф-наф, Зав-каф», — и чуть ниже: « Поставь зачет, свинья!».
На стеллаже аккуратными рядами стояли книги, среди которых я сразу разглядел книги Юма и Беркли.
На нижней полке неровной стопкой лежали тетради с лекциями отца. Я открыл одну из них, но не смог разобрать ни слова: блуждающие буквы были похожи на череду кривых скрипичных ключей.
— Странно, — сказал я, — раньше почерк у него был красивый.
— Артрит, — сказал Сергей Ильич, стирая пыль с книг. — У него так сильно крутило суставы, что он не мог чертить — совсем. Очень страдал из-за этого. И писал с каждым днем все меньше и хуже — пальцы не гнулись.
Читать дальше