2
По ночам ей приходилось, словно искалеченной и неподвижной Шехерезаде, занимать Мари, чтобы придать жизни смысл.
Кошмарная жизнь Бланш Витман предстает в трех ее книгах, невзирая ни на что, исполненной смысла. Окруженные слабо мерцающим голубым светом, они становятся друг для друга заступницами. Моя судьба и все выпавшее на мою долю под уверенным руководством профессора Шарко, часто, казалось, служило Мари некоторым утешением.
У нее четкий, разборчивый почерк.
Реальные воспоминания, внезапно прерываемые грезами, во имя спасения жизни Мари. Тогда она вынуждена соединять мысли особым образом. Все должно быть взаимосвязано, иметь смысл. Урановая смолка убивает, несмотря на примесь лесной хвои. От облучения мое тело разрушается. Мне не страшно. Я скоро умру. Пассаж возникает, как внезапное, чуть ли не шутливое замечание.
Этого она Мари не сказала. Но, может быть, рассказала следующее?
Объяснение заключается вовсе не в том, что я испытывала перед Шарко чувство страха или собственной неполноценности. 3 октября 1880 года он впервые начертил свою научную схему на моем теле, частично обнажив его, но не столь безнравственным образом, чтобы показалась грудь. Мучившие меня на протяжении нескольких лет судороги, которые невозможно было спутать с эпилепсией, но которые выгибали мое тело дугой, подбрасывая к чернеющему, лишенному милосердия небу, заставляли меня шипеть точно от ненависти или презрения к несуществующему Богу. Он карал меня, словно я была Иовом, не сбежавшей с небес бабочкой, а низверженным ангелом, обреченным на кару. Шарко же составил из клеточек схему, в которой разместил координаты — позже я узнала значение этого слова, — указав определенные точки. Он пользовался ручкой. Я отметила, что он не выделял точки вожделения, которые обычно связывают со страстью. Позднее, помогая в работе над «Iconographie Photographique de la Salpetrière», я почти с саркастическим энтузиазмом наносила на схематическое изображение женщины истерогенные зоны: 11 спереди и 6 на спине. По сути дела, на этой иллюстрации была я сама, в виде графика. Мне выпала возможность изобразить на рисунке картину запутанной эмоциональной жизни человека, в упрощенном виде. Только потом до меня дошло, что это — я, человек, и что я, вместо того чтобы считать себя столь противоречивой и сумбурной, сумела упростить саму себя до такой — не побоюсь этого слова — чистоты. Эту чистоту я и стремилась пронести через всю жизнь, начиная с пережитого мною на берегу реки.
Тем не менее я по-прежнему задавала ему неправильные, прямо ненавистные вопросы.
— Вы считаете, что я не человек, а машина? — спрашивала я; в то время я еще не обращалась к нему на «ты».
— Нет, — оборонялся он, но отводил взгляд, будто чувствовал обвинение в моих словах.
— Но вы ведь полагаете, — настаивала я, — что, прикасаясь к этим точкам, обретете надо мной власть?
Он не ответил.
Ассистент Шарко Зигмунд стал однажды расспрашивать ее о детстве и отрочестве.
— Ты когда-нибудь испытывала вожделение к своему брату? — спросил он.
— Естественно, — ответила она.
Он видел, что она лжет. Но, пишет она, за какие только истории не хватаешься с жадностью теперь, много времени спустя, когда жизнь остановилась и тебя поместили в деревянный ящик на колесах! В четырнадцать лет, когда она была еще младенцем с младенческими мыслями, и ей, как пораженному бешенством волку, не хватало покорности и прощения по отношению к жизни, ее отец однажды пришел навестить жену. Той не было дома. Моя мать ненавидела его, а он ее. Я тоже ненавидела ее, но лишь до того мгновения, как она покинула меня, поглощенная рекой. Тогда я разрыдалась, как перед ампутированной любовью. Отец говорил с Бланш очень вежливо, сходил в сад, сорвал три желтых цветка и вручил ей, словно она была незнакомкой, посторонней и прекрасной молодой женщиной.
Он собрался уходить, смеркалось. Она остановила его у калитки, крепко взяла за плечи, повернула к себе и поцеловала долгим поцелуем, как будто он был мужчиной, а она женщиной. Его поцелуй доставил мне удовольствие. Я горько оплакиваю отца. А этот молодой негодник спрашивает меня о брате, испытывала ли я к нему вожделение!
Ах, нет. Но три цветка! Желтые! Она сочла это комичным.
Лежа в деревянном ящике на колесах, вероятно, можно дойти в своих рассказах до такой точки, когда необъяснимое становится очевидным.
Читать дальше