Кстати, пистолет был заряжен. Алик умел разряжать его. И любил сидеть вечерами за письменным столом, маме говорил, что работает, размышляет. А сам расставлял перед собой в ряд этих медных круглоголовых солдатиков. Каждый из них был готов выполнить свой долг с отменным безразличием. Позавидуешь. Желтые гильзы были гладкие и холодные на ощупь. Можно было их перебирать и класть на бочок. Такие тупые симпатичные поросята, ясные в свете настольной лампы. Это доставляло постоянное удовольствие.
А порой, когда был совсем один, Алик снимал дедов кортик со стены, нажав на шпенек, вытаскивал довольно длинный клинок. И медленно проводил кончиками пальцев по зеркальному, с женственной ложбинкой лезвию. Вдруг одним движением загонял клинок в ножны. Щелк, щелк. Вынимал и вставлял, вынимал и вставлял, такие судорожные рывки. Все чаще и чаще. Ни одна девушка не могла с этим сравниться. Потому и был к ним прохладен.
2.
И все-таки он влюбился. Приятель привел познакомить с красивой, с поэтессой, с чужой женой. Алик идти не хотел, побаивался. Начинающий журналист, вообще никто, а тут — богема, богемское стекло, хрусталь. Надо было купить белых роз, если уж идти. Приятель предупреждал, умная тонкая женщина. И это тоже отпугивало. А оказалось на удивление просто.
В один вечер они так легко и свободно дотанцевали до постели, что Алик лишь тогда опомнился, когда легкие узкие пальчики стали стягивать с него трусы.
— А он у нас смотрит молодцом, — сказала умная женщина, и прикоснулась к нему губами.
Молния пронзила снизу Алика, и клинок вошел в горячие влажные ножны. Он понимал, что с ним играют, что все это — прелюдия, кошачьи прикосновения, что его мышка должна шмыгнуть в ее норку. Что это как музыка: сначала адажио, затем игривое скерцо, а потом — престо, престо, престиссимо…
И лишь тогда можно скользить и падать с вершины, как водопад. Но, о, стыд! Все случилось сразу, некстати, она даже не успела настроиться, эта тонкая умная, потекло горячее белое по губам, по лицу, по подбородку.
— Я не хотел, — почему-то сказал он.
— Какой быстрый мальчик. Ты как спичка, — утешила она его. И усмехнулась.
— У тебя сильные стройные ноги. Давай ляжем, ты будешь меня любить потом, — деловито предложила богемная женщина, — Подожди, я сначала — в ванную.
Но ни потом, ни позже, ни ближе к полуночи он не смог ее любить. Она лежала рядом как хозяйка. Трогала его где хотела и усмехалась. Не нравились ему эти тонкие губы. Вот если бы они снова стали ножнами. Но женщина явно этого не хотела. Она хотела делать то, что она хотела. И он чувствовал в ее опытных руках каким-то несмышленым младенцем с маленькой пиською, которую как ни тереби, все равно ничего не получится.
— Э, да мы ничего не можем, — скривила она губы, — Мы хотим домой баиньки, заиньки хотят баиньки, — пропела она. Ясно, она презирала его. Метро вскоре закрывалось. Ехать было далеко. Приятель давно ушел. Униженно улыбаясь, Алик кое-как наскоро оделся. У дверей губы прикоснулись к губам: железка к деревяшке. И адье. «Позвони завтра» — из вежливости.
3.
В вагоне метро Алик дремал весь длинный и прямой путь. Пустой, ярко освещенный вагон дергался и гремел какими-то металлическими частями, ускорял ход. И Алик куда-то все время проваливался.
Он полз юзом, упираясь локтями и скользя в глине. Он лежал насквозь промокший, шинель стояла на нем коробом и вдавливала в землю. На ноге развязалась и волочилась обмотка, пусть. Он прижимал к плечу тяжелый приклад неестественно длинной винтовки образца 1893 года. Далеко впереди мелькающие зарницы высвечивали тонкий силуэт штыка. Впереди за пеленой дождя размеренно молотило.
Алик был грязен до самого исподнего, давно небрит, скорее какое-то скользкое беспозвоночное животное, окопная ящерица, чем человек. В нем на самом дне копошилось сознание его деда. И это сознание хотело ускользнуть, убежать туда, где сухо и тепло. Где можно дышать и не стреляют. Земля вздрагивала, как живое тело, холмы раздвигались и оползали жирными ляжками. Там внизу то и дело высвечивалась черная канава, извилистая промежность, казалось, она усмехалась. С каждым разрывом снаряда земля подбрасывала и подталкивала его все ближе и ниже. Беззубая щель чернела все шире, все змеистей. Совершенно очевидно, она улыбалась, готовясь разжевать его и поглотить.
4.
Дома ему сразу захотелось застрелиться. Просто так. А что? Просто так. Рывком выдвинул ящик стола, и рука сама легла на прохладную гладкую рукоятку. С облегчением. Как будто пришел к самому близкому другу, которому все можно высказать, и он поймет, и он поможет. «Выстрелишь, а мать спит здесь за стеной. В уборной? Нет, невозможно. В последнюю минуту видеть сиреневый унитаз и розовую туалетную бумагу. И еще кровь на кафеле. Будто взял тебя кто-то и спустил вместе с потоком воды в канализацию. Но как жить дальше? Забыть. Забыть навсегда, как будто этого не было. Черноглазая Ляля, двадцати еще нет и давно в него влюблена, возле да рядом ходит. И такие у нее невинные губы. Но как? Как ее заставить делать это? Ее губы, ему всегда казалось, предназначены лишь для того, чтобы говорить об интересных им обоим вещах, о политике, о том, что статью надо скорее сдавать в номер. А делаться ножнами для него? Нет, они совершенно не способны».
Читать дальше