— Ах! — я догадался. — Это не «под землю», это метро. Вся Москва там носится. Это передвижение терпеливое. Транспорт.
— Пускай так, — согласились со мной, помолчав. — Но для Димы вы, Алексей, единственный друг. Не бросайте его одного нигде. Дима очень хороший человек.
— Хороший! — крикнул я согласно. — А насчет того, что Дима один, так он в любой компании заводила, он поет, как Высоцкий. Он веселый товарищ и обаятельный друг! Мне-то уж он по-честному дорог. Это у меня-то как раз и не особо с друзьями.
— Ну Дима! Ну Дима! — посуровели там. — Если он что-нибудь вытворит, я его буду ругать. Спасибо вам, Алексей, за все доброе.
— Это вам спасибо, — сказал я.
— Я пошла домой, — сказали мне. — Сердце мое замолчало. Спасибо вам.
— Вам спасибо! — снова сказал я. — А как же вы одна-то пойдете ночью? Или вы не одна? Вас проводят?
— Нет, я одна. Здесь никого нигде нет. Здесь даже доярка не выходит навстречу, а я так люблю молоко!
— Я не знаю, что делать! — закричал я. — Что же делать-то?!
— Я вам уже говорила, здесь есть тропинка в снегу, — нетерпеливо напомнили мне. — А от почты идет свет до того вон дерева, а после света я пойду-пойду — тропинка узкая, я не собьюсь, и там будет наш дом, я увижу по тому уже свету! Спасибо, что вы поклялись до гроба, за крепкую дружбу на всю жизнь с единственным другом Димой. Пошла я на ту тропинку.
— Постойте! Про Диму-то ладно! Я больше про вас, раз такое! Вам покажется дико, но вы все равно послушайте: у меня было точь-в-точь… Я сейчас это вспомнил! про снег и тропинку — точь-в-точь! Вы не поверите, моя-то мама однажды взяла, учудила, уехала в какой-то городишко, деревянный, низенький, зачем, что? А была зима с таким же снегом, как вы рассказывали. Ну она-то, ей пятнадцать лет, перессорилась с мамой Капой, это моя бабушка, она живет в Волгограде, уж она натерпелась там, баба Капа моя, то есть тогда от мамы моей мама Капа. Короче! Она изболелась вся — где мой ребенок?! Никаких новостей! И вот, в это самое время в том городишке началось бесконечное млечное кружение влажного снега от земли до самого неба. Буран! И к тому же в те последние часы января, когда возьмет вдруг потянет первыми струями весны. Откуда? Что?
Но тут дверь задрожала, я привалился к ней изо всех сил, но меня пересилили с той стороны, поехал я, оттесняемый. В дверную щель втиснулся распаренный Дима, он шумно, горячо дышал, он был взбодрен недавним бегом, что ли? (ведь лифта я не слышал, значит, он взбирался сюда пешком) — и был взбодрен до крайности, даже потрясен. Словно тельце его оттрепали стихии. Но вот он здесь. Но я, борясь с дверью, спрятал трубку за спину, я стоял, как будто поправлял кнопку на обивке, я даже и не смотрел на Диму (только вскользь, рассеянно), я ковырял кнопку, кровь во мне зудела, и мне хотелось разодрать себе кожу, так зудело, чесалось, жглось. Дима тоже не глянул на меня, буркнул что-то, взбодренный, помчался в ванную с помойным ведром. (Я и то успел заметить, что ведро мое цело!)
— Слышите… — я зашептал в трубку, хотя в ванной включилась, заревела вода. — Вот. Алле. Вам, как матери, ясно, что нельзя в ее положении так делать, но вы тоже поймите, ей ведь пятнадцать лет! Да и проследить некому — город-то чужой!
Я старался говорить тихо, но получалось, что кричал, потому что больше боялся, что там не услышат, чем того, что — здесь услышат. В ванной ревело. Но я все равно помнил, начинал говорить тихо и забывал — заканчивал криком.
— Она вышла на улицу. Вы поймите, просто выглянуть, посмотреть, как крутит, метет, ведь ранняя юность у нее и ей движенья стихий любопытны, милы даже, перекликаются с тем, что в душе у ней. Вот она выглянула, и ее в тот же миг (будто ждали!) втянуло, закружило ее, повело вслепую. А улички все кругом чужие, горбатые, путаные. А мама моя растопырила руки и шла наугад, хватая ртом воздух и снег. Подозреваю я, что ей даже нравилось. Ведь во глубине бурана очутившись, сам как будто летишь, и кружишь, и мелькаешь. Ей только того и надо! Но — как схватится за живот. Схватки у нее начались, а она ведь уже глубоко заблудилась. Господи Боже ты мой, она уже не могла, се-ела пря-я-ямо-о… я-а-а за-а-а-и-и… Короче! Она расселась прямо в сугробе, растопырилась и стала охать все громче и громче. И прохладный снег залеплял ей глаза, таял, стекал по щекам. Мельтешило все, двигалось, да и в ней самой глубинные сдвиги пошли, ледоход в крови, ясно вам? Но вдруг она чувствует — кто-то к ней прикасается? Или кажется? Ведь столько касаний, движений, кружений вокруг! Нет! Теплые, недоуменные касания прямо из снежных вихрей! Даже лицо обежали ей торопливые пальцы. Но мгла и буран — она-то сама никого не видит. Потом она помнит, как стала вдруг подниматься вверх вся, легла прямо в воздухе вверх животом и лицом, и выше, выше и выше поднималась вся, и поплыла осторожно, торжественно (это несли ее над головами, покачивая на горбах гололеда), и из неба сверху ей прямо на лицо слетал снег, остужал, разрешал не видеть, не понимать, только щуриться ласково. Вы, конечно, догадались, что это местные жители, они-то знали все тропинки. Все! Они принесли мою маму в родильный дом, где я тут же родился. А это уже потом, через много лет, когда мы с ней уже повзрослели, очнулись, она мне сама сказала: когда рожаешь, лихих людей не бывает, на это время передышка, затишье у людей. Главное, только не дергаться, вытянуть руки вдоль тела и бездумно плыть над головами. Алле! Теперь все! Это все. Я все сказал! Вы меня поняли. Алле? Алле?! Поймите, я нагородил, я заика, я нанес околесицы, но вы поймите — это похоже на ваше. Сильно очень! Алле!!
Читать дальше