Хануман наклонился еще больше вперед, теперь он свесился над самыми путями.
– You can ’ t do anything to me, ya metal piece a shit ! – кричал он поезду. – You are bound to pass by, motherfucker! I ’ m absolutely safe down here ! [80]
(В этот момент меня охватило страшное желание толкнуть его на рельсы.)
* * *
Я лежал на матрасе под сиренью, смотрел, как шевелятся подкрашенные закатом листья, слушал, как ненавязчиво шуршит ветер, тиньтинькают вкрадчивые синицы, и вдруг с неожиданной ясностью увидел горную тропинку, по которой мы часто ходили с Дангуоле по грибы, я даже увидел груздь, который стоял под мохнатой, обтянутой паутинами елью, – его мы не стали брать… грузди не брали… я прошел мимо, низко нагибаясь под елью… Мы охотились на лисичек, каждый день, хотя от грибного супа уже тошнило (в моем рту завелась горечь, мне казалось, что суп горчит, никому не горчило, кроме меня, и это тоже я считал плохим предзнаменованием). На той тропинке мы встречали старого серба… Его можно было учуять за сто шагов: его табак, его кашель. Он курил особенный табак, который покупал у курда-контрабандиста в Ларвике, табак был шведский, в два раза дешевле и в десять раз вкуснее Тьедеманса [81]… И – он постоянно кашлял. Сухой наждак точил слух каждые полчаса. Было слышно в любой части Крокена.
Иногда мы отклонялись от тропинки и уходили к полянке, на которой стоял старый дом, ненормально легкий дом, покосившийся, как детская аппликация, выкрашенный лет пятьдесят назад в светло-голубой цвет – он нам казался миражом.
– Дача, – решила Дангуоле.
– Может быть…
Эта дача хорошенько обтрепалась, краска местами облезла. Оконные рамы и дверные косяки потрескались. Все тропинки, что вели к ней, попрятались. Никого никогда рядом не было.
Однажды мы осмелились в нее войти: двери были не заперты! Мы вошли и стали гулять по пустым комнатам. Не было ни мебели, ни кухонной утвари. Абсолютно пустые комнаты.
– Мы могли бы тут жить, – внезапно сказала Дангуоле.
Я услышал ее слова, тут, лежа под сиренью, в комнате Сулева (они куда-то ушли); слова ее прозвучали с ненормальной ясностью, как если б она была рядом со мной. Даже мурашки побежали…
Может быть, я эти слова услышал только теперь, а тогда не взвесил толком, не уловил, увлеченный прогулкой по комнатам: в этих комнатах я почувствовал себя в безопасности, я подумал: «Тут меня никто искать не станет», и – как знать, может, именно это имела в виду Дангуоле…
Потом мы покурили; она увлеченно стала говорить, где и как расставила бы мебель, будь этот дом нашим, и я с грустью понял, что она – играет: так играет ребенок, когда говорит – «здесь у нас будет штаб»… «казаки-разбойники»… Меня пронзило осознание того, что она не понимает, что со мной происходит, какая река меня несет, какой стремительный холодный поток вращает и тянет меня, сквозь какой ужас я прошел в этих дурках, если пытался выброситься из окна, кроил и кроил себе руки; она думала, что я там валяюсь, пью колу, жру бутерброды, выдумываю книгу, сочинительствую… Я сочинительствовал, чтобы унять себя, чтобы отвлечься, забыться, не думать о страшном, о неизбежном… Она не понимает, что меня просто-напросто могут убить! Это не шутка! Она не осознает смертности – ни своей, ни моей. Для нее всё это большой прикол.
Мы решили покурить на той дачке; постелили наши куртки на полу и, курнув, долго лежали, смотрели в небо, пока не появились звезды…
Теперь я тоже лежал, глядя в небо; мертвел, глядя на звезды.
Неожиданно вспомнил, как в дедовском шкафу, за сломавшейся задней картонкой, я, как Буратино за холстом, обнаружил старые обои, большой темный кусок, как дверца в прошлое… видимо, шкаф не сдвигали много лет, оклеивали только вокруг, а шкаф не трогали… рисунок был с детства знакомым – этим обоям было не меньше тридцати лет! Тут же вспомнилось и всё остальное: люстра, замшевое покрывало с ямщиком, вышитые павлины на скатерти, но самое главное – дух тех лет… то тепло, которое оберегало меня от отца, когда мы убегали к бабушке с дедушкой: если отец задерживался допоздна, мы с мамой вставали у окон дежурить и, когда видели отца, быстро по походке определяли, насколько сильно он набрался, – если он был буйным, мы молниеносно собирались: я хватал самое дорогое – альбом с марками, мама – одежду, сумку, книгу, выскальзывали через черный ход и уходили через дыру в заборе в соседний двор, а оттуда, по улице Кунгла, к Машиностроительному заводу, дальше вдоль трамвайных путей до моста… У меня при виде этих старых обоев земля пошла ходуном под ногами: и всё это время был я, я, я – всё это время был я, не кто-то, а это был я… и тогда, когда в этой комнате жили бабушка и дедушка, а я был их внуком, маленьким мальчиком, этим мальчиком, который собирал монетки и марки, был я… это я крался в дядину комнату, чтобы понюхать «заграничный одеколон», потрогать джинсы, сдвинуть стекло в серванте, чтобы зажглись разноцветные лампочки, осветив самодельный задник с Бродвеем… это был я – тот мальчик, который любил клюквенный мусс… я любил мусс… между мной тем и сегодняшним была бездна, которая рвала мое сознание на части.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу