— Нет у нас больше снохи! — сказал он. — Братья ее, собаки, догадались, что она еще девка, и отдали Руфату за двух козлов.
— Где ж они теперь-то? — спросила бабка.
— Шатаются с ней по лесу, — сказал дед. — И когда вернутся, шут их знает. Да и вернутся, на что она мне с чужим семенем в утробе?
— Что же ты делать будешь? — спросила бабка.
— Что делать буду? Перебил бы я весь Руфатов род из двустволки, изничтожил бы, как вшей! И изничтожу. Но не сейчас. Женю Рамадана, дождусь внука, и тогда наплачется у меня мать Руфата.
Такие слова сказал дед, и эти его слова как притиснули меня к очагу, так и просидел я до утра в золе! Утром дед привел муллу, чтоб взял с меня клятву не вешаться и в реке не топиться… Ни с кем ссор и драки не заводить… Сперва внука деду оставить, а уж потом и на рожон лезть.
А что потом было, то прошло вот тут, сквозь сердце! Как игла! Первая мне впилась, когда вернулась Сильвина в село. Были мы с Руфатом соседи, один забор нас разделял, но, когда они воротились, никто не видал. Больше месяца Сильвина не показывалась оттого, что этот гад ее искусал, все щеки ей изжевал, в тесто превратил, и она не смела на люди показаться. Тогда и прослышали мы, как оно все вышло.
Приглянулась она Руфату с самого первого дня, как увидел он ее у нас во дворе, и, чтоб на нее смотреть, проделал дырку в заборе. Был он на семь лет старше меня и страсть какой ленивый. Ни по дрова не ходил, ни в поле, помогал только отцу скотину забивать. Попивал ракию, бахвалился и ко всем приставал.
Были у Руфата два козла, два бородатых козла с большими колокольцами на шее, и звенели эти колокольцы так, что слышно было по всей округе. Силь-винины братья Реджепа и Ямер — чабаны, люди жадные, для них ничего дороже козлов и колокольцев не было. И сторговались с Руфатом. Они запросили козлов, он — сестру. Догадались, что она еще девкой ходит. И отдали ему.
Очень мне хотелось увидеть Сильвину, но никак случая не выпадало — держал ее этот изверг под замком. И все ж таки додумался я: чуть стемнело, залез на крышу нашего дома и, притулясь за трубой, стал смотреть в Руфатово оконце. Вот такусенькое было это оконце, но как зажгут керосиновую лампу, снаружи и видать. Не все, но можно было разглядеть, как ужинать садятся, как постель стелют, как спать ложатся… Как разматывает пояс Руфат… И… глаз ее не мог я видеть, но голова у нее, бывало, все ниже и ниже клонилась, пока не падала, как надломленная… А он запрокидывал ей голову, подпирал подбородок пальцами и как остервенелый впивался…
И пока светила лампа, сердце мое таяло, словно свеча. Как оно совсем не растаяло! Как не сгорело, как хватило его и на другой, и на третий вечер! Бабка моя подглядела, что я прячусь за трубой, и сказала деду, а он ее оборвал:
— Пусть, — говорит, — мается! Злость копит! И учится кровь девке не из носу пускать!
Прав или не прав был дед — не я тому судья, но про злость он правду сказал! Коли горе через край, одна злость тебя поддержит и спасет. Видел ты чучело соломенное? Ничего внутри нету! Ни сердца, ни костей, одной соломой держится. Так и я одной злостью держался, той злостью, которую на Руфата вылью, тем злом, что ему учиню. Из ума оно у меня не шло. И в постели, и на поле, днем и ночью думал я про то, как его топором изрублю или ножом брюхо вспорю, чтобы не помер сразу, а помучился. Потом и этого мне стало мало: недолго ведь от ножа будет он мучиться, и выдумал я новую казнь — душить его медленно, с роздыхом, но понял, что уж если схвачу, то не выпущу, и решил, что и это не годится, и опять принялся придумывать ему все новые и новые муки. Триста раз я убивал его и оживлял. Тысячу раз его рубил на куски и кожу с него сдирал. Голова моя начинала гореть. Руки сжимались в кулаки, зубами я скрипел, пока солома в чучеле не вспыхнула, лихорадка на меня не напала и я не слег.
Тогда дед испугался. Не за меня, а за Дервишево семя. Подхватил меня, и в Триград — к толстой Айше. Поила она меня зельем', мазала всякими' снадобьями, в неделю лихорадку согнала и подняла меня на ноги. Дед, однако, в село меня не забрал, а оставил в Три-граде пасти коз Дели Юмера и наказал Айше поить меня чем угодно, но чтоб без усов и бороды я в село не являлся. Так оно и вышло: зелье ли помогло, время ли приспело, но и года не прошло, как потемнело мое лицо от усов и бороды. Не бог весть какая, но борода! Да и душа у меня пообмякла, должно, от той травы — живикой зовется, которую пьют, чтобы дух поднять. Вот тогда-то и приехал за мной дед.
— Хватит, — говорит, — пора тебя женить, а то мне не терпится насолить Руфату.
Читать дальше