— В газете писали про одного артиста, который поехал в Италию с мальчиком. Месяца на четыре.
— Ну и дела, — пробурчал Верзеле.
— И он схлопотал восемнадцать месяцев, этот артист. Поскольку завлек парнишку обманом, писала газета, с намерением лишить отца парнишки его имущества.
— Его имущества? — Верзеле глумливо засмеялся.
— Да, сопляк. Так было написано.
Появились крестьяне. «Привет, Трах», «Привет, Бертран», «Привет, Богтер», «Общий привет». Продудел рожок тележки с мороженым, я дал мальчику денег, он лизнул, я лизнул, трактирщик лизнул.
(Стойка, огромная, пузатая, была из никеля и мрамора, а по краям окантована охристым, муаровым и светло-голубым. Никто никогда не посмел на нее облокотиться, оставить на ней отпечатки пальцев. Мои родители сидят на раскаленной добела дюне, на которую море катит свои крутые пенные головы, бьет и толкает ее, обхватывает дюну с обеих сторон, намереваясь достать и поглотить тела людей, а среди них и двух моих братишек вместе с их лопатками и вишневыми бумажными шапочками. Море шуршит в кафе, где продается так много мороженого, что, кажется, его упоенно лижет все местное население. «Иди быстрей, — говорит мама, — и ни с кем не разговаривай». Кафе — это Луна-парк, каждому хочется еще и еще мороженого. Почему папа не пошел вместе со мной? Не захотел. Отсюда, из необъятной стеклянной клетки, я не вижу его, но он сидит на том же самом месте, позади зарослей кустарника, с засученными брючинами, белыми ногами и красной физиономией. Шесть девушек на роликах замирают перед стойкой, перебирая своими страшными металлическими ногами, рядом со мной, передо мной, они гораздо выше меня, они держат равновесие, раскинув руки, словно крылья. Стойка на уровне моих глаз. Я протягиваю руку с зажатой в ней однофранковой монетой. Если эту монету положить под листок бумаги и потереть карандашом, на бумаге отпечатается черное изображение с двумя змеями, потом его можно вырезать и приклеить в тетрадку, у меня заполнено ими уже много страниц. За стойкой меня не слышат.
— Пожалуйста, мороженое, мадам.
«Минуточку, мальчик». Все лижут свое мороженое, все, кроме меня. Всем накладывает эта грозная женщина на клетчатые вафельки желтоватые, сахарные, холодные, липкие, пухлые шарики. Всем, только не мне.
— Пожалуйста, мороженое, мадам.
— На сколько?
— На один франк, мадам.
Она вынимает своей лопаточкой неровные шарики, зажимает их между двумя вафлями и протягивает кому-то, кто стоит за мной, — через мою голову. Девушки на роликах уехали, здоровенный полицейский лижет четырехцветное мороженое.
— Ну так что, мальчик, на сколько?
— На один франк, мадам.
На ней были ледяные одежды, ледяной ветер гулял над стойкой, у нее были красные ледяные пальцы, и, увидев меня одного, она затараторила на языке, которого я никогда раньше не слышал: Полонез — ваниль — мокко — шокола — сорбе — фисташ — меринк — фрамбуаз.
— Я не знаю, мадам.
Я никогда не пойму этот язык, я показал ей на исходящую ледяным паром зеленую массу в баке, но она что-то опять крикнула на том же языке, и я побежал, так быстро, как только мог, — через широко распахнутые двери в пронзительную жару улицы, я плакал.)
Крестьяне Трах и Боггер поинтересовались нашим здоровьем. Я сказал, что это зависит от того, как кто на это смотрит. Мальчик спал, уронив голову на руку. Сквозь звуки марша трактирщик сообщил, что они еще надолго останутся в деревне, гости замка. Боггер или Трах сказал, что там собралось много народу, наверное, больше, чем в прошлом году. И за ради кого? Ради того, кого давно уже съели земляные черви.
— Что до меня, так пусть бы его на рыночной площади вешали, я бы на него даже не взглянул. Сколько бед у нас этот прохвост натворил!
— Ни бельмеса ты не смыслишь в политике.
— Куда уж мне, после всего, что я сделал в сорок пятом. Я спрятал не меньше десятерых Черных у себя на дворе!
— Ты просто струхнул, что иначе они спалят все твое барахло!
— Какая разница почему. Помог я им или нет?
— Чего уж там, твоя правда.
— Ох уж этот Граббе со всеми его идеями об изменении людей! Ну как, изменились мы или нет?
— Изменились.
— Но только не по его милости.
— Выдумал какие-то три класса!
— Аристократия, духовенство и буржуазия.
— Да нет же, Ролан, ошибаешься. Партия, вермахт и рабочий Фронт.
— А мы куда, нам, выходит, и сказать уже нечего?
— Новый дух, ха-ха! Он не видел дальше своего носа, этот Граббе. Чего он там еще болтал? Мы у него были рабочими земли, а весь мир — машиной, которая бодро марширует вперед, чем-то, что еще нужно создать и организовать, но не ради нас самих, ради будущего. Чтоб я сдох! Мы должны копаться в земле, воздерживаться от мяса — и все ради будущего, ради послезавтра, ради неведомо какого года, когда мы уже сгнием.
Читать дальше