Лихов наклонился на своем стуле вперед, словно всадник в седле перед препятствием.
— А он собирается это сделать?
— Если немецкий юридический язык можно считать немецким языком и если в нем можно почерпнуть какой-нибудь смысл, то, по-видимому, надо ждать собственноручного письма Шиффенцана или личного его разговора с генералом Лиховым.
— Подумаешь, как страшно, — со спокойной усмешкой ответил Лихов.
Винфрид, которому внезапно пришла в голову новая мысль, тут же поймал его на слове.
— Если дядя в самом деле собирается ехать в отпуск, то ведь путь все равно лежит через Брест-Литовск, где в оперативном отделе армии в настоящее время подвизается Шиффенцан. В таком случае небесполезно было бы лично с ним схватиться — распутать наконец это каверзное дело.
— Неплохо придумано, — ответил Лихов.
Ротмистр фон Бреттшнейдер собирался сделать то, что, собственно, и полагается делать ротмистру: выехать верхом. Он сидел на великолепной белой, с шелковистым отливом, кобыле. Его подпираемое высоким воротником лицо со вздернутым носом — полипы в носу придавали ему вид человека, страдающего хроническим насморком, — лихо возвышалось над лошадью, над благородной шеей и маленькой нервной головой Сиры, арабско-тракенской полукровки.
Ротмистр фон Бреттшнейдер, родом из богатой семьи западногерманских промышленников, мог позволить себе роскошь иметь столь необыкновенную боевую лошадь. И в то время, как в эту осень 1917 года рабочие лошади, несшие тяжелую службу у орудий и в обозном парке, уже давно перемалывали в своих желудках солому вместо овса, а их верные конюхи с ужасом поджидали зимы, Сира была обеспечена кормом.
У мервинской комендатуры имелись средства, чтобы содержать в соответствующем виде служебную лошадь господина ротмистра. Ротмистр, крефельдский гусар, с высоты своего седла разговаривал, полузакрыв глаза, с какой-то тварью, которая, стоя на собственных ногах, застыла так же неподвижно, как ружье, которое она согласно правил примкнула к ноге.
— Зовут? — процедил Бреттшнейдер.
Спрашиваемый понял — он уже довольно долго находился на службе — и отрапортовал:
— Ефрейтор Захт.
Ротмистр кивнул головой: это ему известно. Затем он окинул беглым взглядом одежду солдата, ибо, будь одежда не в надлежащем порядке, это обстоятельство можно было бы на разные лады использовать для издевки над нижним чином. Но не к чему придраться. (Солдаты знали, что именно спрашивается с них в первую очередь во время войны).
— Вольно!
Ефрейтор Захт сделал вид, что принял более свободную позу. Он стоял между лошадью и стеной тюремного двора, неподалеку от ворот, почтительно и выжидательно уставившись взглядом в юпитероподобный, хотя и неказистый нос начальника.
— Слушать! — прохрипело начальство. — Вам поручено наблюдение за одним русским. Для настоящего солдата — неприятная штука, по ничем не могу вам помочь. Вы лично ответственны за то, чтобы этот парень не убежал от правосудия. Тут затеваются какие-то темные махинации. Предупреждаю вас. — Внезапно он понизил голос, и его маленькие глаза с холодной и беспощадной угрозой впились в широко открытые глаза солдата. — Не накликайте на себя беды, в ответе будете вы, ефрейтор. — И, как бы говоря с самим собою, прибавил — Все это продлится не более нескольких дней.
Чуть-чуть кивнув ефрейтору, который щелкнул каблуками сапог, он осторожно потрепал Сиру по правому боку затянутой в перчатку рукой и тронулся с места.
Лошадь заржала от радости, ее прекрасные мускулы играли под блестящей кожей. Она любила своего господина. Он ездил без шпор, заботливо выворачивая наружу каблуки сапог в стременах, чтобы даже малейшим прикосновением колесиков не раздражать чувствительные бока животного.
Бреттшнейдер ехал по еврейскому городу. Всякий раз он с новым чувством отвращения смотрел на детей с большими и слишком умными глазами: они шарахались в сторону от его лошади, прячась в дома. Рядом с этими бревенчатыми домами, выходившими фасадом на улицу, видны были широкие, обсаженные зеленью дворы и ворота с обветренными столбами и вывесками на еврейском языке. Ротмистру не приходило в голову, что этот язык можно рассматривать как собственный язык евреев, когда-то отколовшийся от немецкого и несколько родственный голландскому. Движимый глубокой ненавистью, он видел в еврейских словах лишь исковерканные немецкие, в особенности с тех пор, как лавочникам было приказано делать надписи на вывесках не только древнееврейским, но и латинским шрифтом, хотя они еще не успели усвоить сложного немецкого правописания.
Читать дальше