По-настоящему он никогда «не уходил» из дома. Просто поступил в художественный колледж в Лондоне и не подумал возвращаться. Почти сразу же после того, как он уехал из дома, его ненависть к отцу прошла. Он просто перестал о нем думать. В последнее время он задавался вопросом, жив ли отец, умер, держит ли он по-прежнему лавку. Единственной связью между ними за все эти годы были приглашения на открытие некоторых из его выставок, которые Лайэм не без доли мстительности, посылал отцу.
Лайэм сидел — сведя в упор кончики пальцев — и смотрел на старика. Ночь будет долгой. Он посмотрел на часы, был всего лишь третий час. Он принялся ходить взад и вперед по комнате, прислушиваясь к царапанью крупинок снега о стекло. Когда он остановился, и глянул на улицу, он увидел, как снег проносится в ореолах фонарей. Он отправился в свою спальню и принес оттуда альбом для эскизов. Пододвинул стул к другой стороне кровати так, чтобы свет падал на страницу. Пристроив альбом на колене, он начал рисовать углем голову отца. Уголь всякий раз скрипел, оставляя линии на плотной бумаге. Когда он рисовал, ему неизменно казалось, что поднимая и опуская лицо при взгляде на натуру, вверх-вниз, вверх-вниз, он напоминает осторожное животное на водопое. Старик страшно ослабел. Подушка едва прогибалась под его головой. Шеки у него запали. Он несколько дней не брился. Когда он какое-то время тому назад взял его руку, она была чистая, сухая и легкая, как у девушки. От света ночника тени на его лице сгущались, сеть вен на виске выступала яснее. Он уже давно не рисовал углем, и его захватили перипетии такой работы и всевозможные тонкости выработки линии в рисунке углем. Он любил наблюдать, как у него на глазах рождается рисунок.
Работы его принимались хорошо, и в узком художественном мире Дублина им немало восхищались — справедливо, как он считал. Но некоторые критики относились к его творчеству, «холодному» и «формалистическому» — презрительно; «напоминает Мондриана, за исключением того, что не может провести ровную линию», — написал один из них, и это его раздражало, потому что именно к этому-то он и стремился. Он находил нечестным, что его критиковали именно за успехи в достижении собственных целей.
Отец закашлялся — тихим, влажным, булькающим кашлем. Лайэм наклонился вперед и осторожно коснулся тыльной стороны отцовской ладони. Нужно ли в чем-то винить этого человека? Или во всех неурядицах своей жизни он должен винить только самого себя? Когда-то он был женат, потом у него была связь с двумя другими женщинами. Теперь он пребывал в одиночестве. Все его отношения заканчивались ненавистью и озлоблением, не из-за пьянства, или нехватки денег, или каких-то других обычных причин, а в силу взаимного, доходящего до тошноты отвращения.
Он перевернул страницу и начал новый рисунок старика. Переходы тонов — в соответствии с нажимом — от черного как смоль к светло-серому завораживали его. Веки, прикрывавшие глаза старика, пучок волос, торчавших из ближнего к свету уха, тьма полуоткрытого рта. Лайэм сделал еще несколько рисунков, работая медленно, сосредоточенно, добиваясь в каждом варианте удовлетворявшей его чистоты линии. Он был доволен сделанным. В художественной школе он больше всего любил класс натуры. Его не переставало изумлять, как иногда все получалось так надо, лучше, чем он смел надеяться; это ощущение, что какая-то сила, действовавшая помимо него, создавала вещь, которая была лучше первоначального замысла.
Потом он услышал на улице шум мотора, сопровождавшийся звяканьем молочных бутылок. Когда он взглянул на часы, он был поражен — полшестого. Он наклонился, собираясь поговорить с отцом.
— Ты хорошо себя чувствуешь?
Дыхания не было слышно, и когда Лайэм дотронулся до его руки, она была холодна. Лицо у него тоже было холодное. Лайэм приложил руку к его сердцу, просунув ее под пижамную куртку, но ничего не услышал. Умер. Его отец. Умер, а его сына беспокоило состояние его обвисшей челюсти. В свете лампы его мертвое лицо напоминало луну с открытым ртом. Может, надо ее подвязать, пока не окоченела, думал Лайэм. В одном фильме Пазолини он видел, как подвязывали челюсть Ироду, и теперь размышлял, сможет ли он сделать то же самое со своим отцом.
Потом он увидел себя, свои колебания, увидел отсутствие какого бы то ни было чувства в своем отношении к этой проблеме. Он ощущал свою внутреннюю мертвенность и чувствовал, что бессилен что-либо сделать. Вот отчего его бросали все женщины. Одна обвинила его в том, что он занимается любовью так, как другие измеряют глубину сточных канав.
Читать дальше