Тогда я в последний раз (чуть не забыл, да и хотел бы забыть, зачем мне эта огромная скобка, лучше и не помнить: была суббота) видел живым Бустрофараона (как его иногда называл Сильвестре), а если вы не видели его живым, считайте, вы вовсе его не видели, а самый последний живым его видел Сильвестре. Не далее как третьего дня Бустрофильмец — так он звался на той неделе для нас и для вечности — пришел и рассказал мне, что Б. положили в больницу, а я подумал, наверное, что-то со зрением, потому что одним глазом он подкашивал, терялся в джунглях ночи, один в душу, другой на жопу, говорил Сильвестре, или, серьезно, в пустоту, и это хамелеоновское зрение, видимо, дурно влияло на мозг, у него часто бывали сильные головные боли, страшные мигрени, которые он, бедняга, называл Брутальные Гемикрании, или Брутокрании, или Бустрогемократии, и я хотел съездить навестить его в понедельник днем после ночной смены или, как говорил экономный и меткий Бустрофедон, носмены. Но вчера утром, во вторник звонит Сильвестре и ни с того ни с сего говорит, Бустрофедон только что умер, и я почувствовал, что слова из трубки будут означать то же самое даже задом наперед, как в одной из его игр, и понял, смерть — чужая шутка, еще одна комбинация: палиндром, льющийся из тысячи дырочек (дурочек) телефона, словно соляная кислота из душа. И вот совпадение, сов. падение, именно по телефону Бустрофонема, Бустроморфоза, Бустроморфема начал давать вещам новые имена, уже на самом, самом-пресамом деле больной, а не как в начале, когда он тоже все перевирал и мы не различали, в шутку он это или всерьез, да и потом не знали, в шутку ли, подозревали, что всерьез, что он абсолютно серьезен, потому что дело уже не ограничивалось феко с коломом, который он взял из аргентинского лунфардо в Нью-Йорке (где, кстати, с ним и познакомился Арсенио Куэ, первым его увидел — и услышал), от готан — танго навыворот — он произвел барум — румба наоборот, и танцуют ее вверх тормашками, вниз головой, вихляя коленками, а не бедрами, или выдавал свои Номера (позже: см. ниже), например, Америго Вепсуччьи и Гарун-аль-Гашиш и Невертити и Антигриппина, мать Негрона, и Дунс Кот и Граф Оргасм и Панамский перешейх и Вильям Shakeprick и Shapescare и Chasepear и Факнер и Скотч Физджеральд и Сомерседес Морем и Клеопутана и Карлик Великий и Александр Мудаконский и гениальный страдалец Игорь Стравилский и Жан-Поль Царьтр и Тиэсэлий и Томас де Закинься и Жорж Врак и Винсент Бонго (в пику Сильвио Серхио Риботу, более известному, благодаря Б., как Эрибо), и хотел написать Роман о Дафнисе и Клее и все такое и называл Эвтаназией Атанасию, кухарку родителей Кассалиса (косителей Розалиса), и соревновался с Рине Леалем, и тот один раз урвал победу, заявив, что украинцы тянут все, что плохо лежит, и на самом деле называются украдинцы, и говорил о себе, бессердечно одет, в смысле, с иголочки, или на спор с Сильвестре придумывал, кто больше, вариантов имени, допустим, Куэ, и назвал меня (окрестил меня заново, идея проявилась и отпечаталась и покрыла мраком мое прозаическое гаванское имя во вселенной графической поэзии) Кодаком и знал все, что нужно знать про волапюк и эсперанто и идо и нео и бейсик-инглиш, и у него была теория: в противоположность тому, что происходило в Средние века, когда из одного языка — латыни, или германского, или славянского — получалось по семь разных, в будущем этот двадцать один язык (говорил он, глядя на Куэ) превратится в один, подражание английскому, или слияние с английским, или следование английскому, и человек будет говорить — по крайней мере, в этой части света — на исполинском лингва франка, стабильном, разумном и возможном вавилонском, но человек-термит сожрет строительные леса башни еще до начала стройки, ибо каждый день он разрушает испанский, говоря, вслед за Витором Перлой (которого называл Фон Цеппелин за форму головы), «изорщенный» и «эзкотический» и «эмиферный», или говорил, если кто-то встречался с девушкой, что у того есть доступ в органы, или жаловался, что на Кубе не понимают его белый юмор, и утешался тем, что его оценят за границей или в будущем, Ведь нет, говорил он, порока в своем отечестве.
Дослушав Сильвестре молча, не успев повесить, вешая черную, уже в трауре, чудовищную трубку, я сказал себе, Бля, все умирают, в том смысле, что счастливчики и неудачники, талантливые и умственно отсталые, замкнутые и открытые, веселые и грустные, уроды и красавцы, безбородые и бородатые, высокие и низкие, угрюмые и радостные, сильные и слабые, могущественные и несчастные, ах да, и лысые: все, и те, кто, как Бустрофедон, могут из двух слов и трех букв сложить гимн, анекдот и песенку, такие тоже умирают, и я сказал себе, Бля. И всё.
Читать дальше