— Бедные, но честные.
— Машины, ездящие без бензина, на силе земного притяжения. Просто улицы построят наклонные. Будет знать «Шелл», что жемчужинка у нее искусственная.
Ни-че-го.
— К подобным шедеврам градостроительства относятся и движущиеся тротуары.
— С тремя скоростями.
— Это как бы три бесконечных тротуара, из которых один, внешний, едет со скоростью спешащего человека (можно менять в зависимости от характера, экономики и географии различных городов), средний — для тех, кто гуляет или хочет опоздать на свидание, или туристов, и, наконец, внутренний, дико медленный, для любителей поглазеть на витрины, поболтать с друзьями, бросить комплимент девушке в окне.
— Внутренний тротуар может быть оснащен стульями для престарелых, ветеранов и инвалидов войны. Его обязаны уступать беременным женщинам.
Ничего, ничего, ничего.
— Или машинка, пишущая ноты.
— Вы только задумайтесь, если бы у Моцарта была такая…
— Разовьются профессии стереостенографиста, стеноарфиста и меломашиниста.
— Чайковский мог бы спокойно сажать своего секретаря себе на колени.
— Но еще лучше новая система писания музыки, она из всех нас повыбьет музыкальную безграмотность.
— Она такая революционная, эта система, что ее уже официально запретили во всех консерваториях мира. В Женеве подписан договор, запрещающий ее применение. Такая же печальная судьба ждала сексофон, заменитель виокончели.
— Это такая же простая штука, как все прочие изобретения Рине, — ведь его дедушка родился в деревне Простаки. Всего-навсего пишете в партитуре (даже нотная бумага не нужна): та-ра-ра та-ра-ри или ум-па-па или нини нини нини, в зависимости от характера музыки. И на полях пометки: быстрее, медленно, взволнованно, аллегро на пыльцу, надувая щеки или подтрубнивая. Это единственная уступка традиционной нотной записи. Па-па-па-пам-м-м-м-м-м па-па-па-пим-м-м-м — так звучало бы начало, к примеру, Пятой симфонии Бетховена, которую Рине уже почти полностью переписал по своей системе. Сольфеджио будет называться, естественно, мурлыканье. Вот увидите, в истории музыки Рине скажет больше, чем Черни.
Небытие наше, иже еси в небытии, да не будет небытие твое. Последняя попытка.
— Это последнее изобретение. Окончательное, тотальное контроружие. Атомная, или водородная, или кобальтовая бомба.
— Все эти бомбы, красавицы, вызывают распад. Антибомба Рине собирает все воедино.
— Представляете, падает бомба, и тут же автоматическое устройство выстреливает антибомбой, которая с такой же скоростью и интенсивностью восстановит все, в чем вызовет распад вражеская бомба, которая, таким образом, превращается в обычную железную болванку, свалившуюся в неба. Она может повредить здание, выбить яму на дороге, убить животное.
— Как тяжелый кусок черепицы.
— На следующий день газеты сообщат: «Военная сводка: вчера атомной бомбой, сброшенной неприятелем на наш героический народ, была убита злополучная корова, личность которой не установлена. Скоро, очень скоро безжалостные преступники заплатят за свои изуверства. Наша доблестная армия продолжает свое триумфальное отступление. Генерал П. Олковник, Главнокомандующий».
Воцарилась полная тишина. Мы походили на рекламу «роллс-ройса», я даже слышал тиканье часов на приборной доске. Никто ничего не сказал. Только Арсенио Куэ состряпал некое рыканье, чудом увернувшись от перебегавшего улицу толстяка. Увесистый пешеход полегчал от испуга, одним скачком добрался до тротуара — или убрался с мостовой — и зашатался, заплясал, завис над поребриком в сальто витале, словно каночеходец. И тут я услышал водопад смеха, долгий, заливистый, безошибочно кубинский хохот. Наши пассажирки смеялись и хватались за животики и показывали пальцами и строили рожи слону, танцующему польку страха. Веселились несколько кварталов подряд.
Мы попытались было удержать их в таком приподнятом состоянии до самого «Джонни’с» или «Жони», как еще можно и должно его называть, — без особого успеха. Теперь же, внутри, когда все освежились под ледяным воздухом кондиционеров и потягивали соответственно александр, дайкири, манхэттен и куба-либре, мы снова принялись перемалывать их в жерновах нашего остроумия. Для них, ясное дело, это был сплошной геморрой, а не юмор, насильное скоморошество, улыбки им не по зубам. И все равно мы продолжали щекотать их, провоцировать на фаллопиевы думы, травить помалу за-анекдотом-анекдот. Зачем? Возможно, нам с Арсенио было весело. Кто знает, не бродил ли до сих пор этиловый спирт по нашим юмористических венам. Или мы наслаждались легкостью, легкой удачей, с которой их подцепили, простотой, с какой обманули земное притяжение нравственности, вознеся их в наш салон, моей идеей о том, что набухание есть противоположность падению. По крайней мере, я, кажется, так думал, Арсенио Куэ — не знаю. Но, не сговариваясь, мы решили стать для них одновременно Гэллэхером и Шином, Эбботтом и Костелло, Катукой и Доном Хайме, Гэллэстелло/Эбботтшином, Гарриньо и Пидеро и Катушибири/ Хаймекунтибири и Эбботтстелло и Гэллэшином и Гарриньеро, и все это для них, для них одних. Начали мы с Бу(стро) ффонады, — разумеется, посмертного, но не запоздалого чествования этого маэстро, Маэстрофедона, Маэстрема.
Читать дальше