Мы выехали на Седьмую, пересекли Пятую авениду (которую Куэ называл Пятая обида) и свернули на Первую: он как будто дарил мне еще одну улицу Сан-Ласаро, и я вновь замечал море, теперь голубые осколки перемежались калифорнийскими виллами, летящими балконами, имениями, принадлежащими зажиточным семействам, отелями, театром «Бланкита» (Досточтимый Сенатор Вириато Солаун-и-Сулуета желал, чтобы в Гаване был самый большой в мире театр, и спросил: «У кого сейчас рекорд?» «У „Радио-Сити, сказали ему,“ — там шесть тысяч мест». В «Бланките» на двадцать больше), частными и общественными купальнями, пустырями («Рассмотрим пред»), где трава подбиралась к самым прибрежным утесам, а потом мы опять повернули к Пятой авениде и проехали по всей Третьей, чтобы попасть к тоннелю, и, летя по этой утопающей в садах улице на скорости сто километров в час, рассекая ее головокружительные заросли, я понял, почему Арсенио Куэ так гонит.
Он не просто глотал километры (любопытно: все у нас на Кубе через рот, мы пожираем не только пространство, скушать телку — значит переспать, говноед или жополиз — это подхалим, а кабель жрать — голодать, нуждаться, а пожиратель огня — любитель подраться, есть с рук — значит подчиниться противнику или кого-то слушаться, а когда тебе удается кого-то обставить, ты говоришь: схавал), он боролся с самим словом «километр», и я подумал, что это сродни моим потугам помнить все или фантазиям Кодака, мечтающего, чтобы у всех женщин в мире было одно-единственное влагалище (называл он его, само собой, по-другому), или убеждению Эрибо, что звук — живой, или тщеславию покойного Бустрофедона, который желал быть самим языком. Мы были тоталитаристы: мы хотели тотальной мудрости, тотального счастья, мы хотели стать бессмертными, соединив конец с началом. Но Куэ ошибался (все мы ошибались, за исключением разве что Бустрофедона: он и вправду достиг бессмертия), ибо, если время необратимо, то пространство — необоримо и к тому же бесконечно. Поэтому я спросил:
— Куда мы теперь?
— Не знаю, — сказал он. — Ваши бабки — наши песни.
— Понятия не имею.
— Пляж Марианао, как тебе?
Я обрадовался. Думал, предложит махнуть до самого Мариэля. Когда-нибудь мы точно нарвемся на синего дракона, или белого тигра, или черную черепаху. И у Куэ небось есть своя Ultima Thule. Что я говорил? Мы резко затормозили на Двенадцатой перед красным светофором. Пришлось вцепиться в сиденье.
— «Воздух родит орла», Гете, — изрек Куэ. — «Светофор создает тормоза», Ай Майселф [85] От англ. — «Я собственной персоной».
.
X
Мы ехали дальше в тени шапок деревьев (лавров или ложных лавров, джакаранд, цветущих фламбойянов и — поодаль — огромных фикусов в парке, перерезанном улицей, вечно не помню, как он называется, где эти гиганты похожи на дерево Бо, размноженное кощунственной игрой зеркал), и уже у сосен, ближе к берегу, я почувствовал запах моря, соленый, въедливый, как из открывшегося моллюска, и вслед за Кодаком подумал, что море — это такой орган, тоже своего рода влагалище. По сторонам промелькнули «Лас-Плайитас», «Кони-Айленд», «Румба Палас», «Панчин», «Таверна Педро» (по вечерам оборачивающаяся музыкальной устрицей с черной жемчужиной внутри — Чори, который пел и играл и смеялся над самим собой и над всем вокруг, один из самых достойных славы и, возможно, самый безвестный клоун на свете), маленькие бары, кафе, лотки с чем-то шкворчащим; все говорило, как на Авенида-дель-Пуэрто, что тут бульвар начинается и иссякает, и финиковые пальмы Пятой авениды сменились королевскими пальмами Билтмора, пузатыми и седыми, и тогда я понял, куда мы направляемся: к дороге на Санта-Фе. Вскоре (Куэ выжал газ) позади остались Вильянуэва и чем-то памятный пикен-чикен (picking-chicking) и поля для гольфа, а вместо этого возникли каналы и яхты, стоящие на якоре, и залив, и у горизонта стена белых, толстых, плотных туч — еще один Малекон.
— Ты бывал в Барловенто?
— Да, вроде с тобой ездили. Вот же он и есть…
— Я говорю, в баре в Ловенто, — поправил Куэ.
Хайманитас — модный пляж, но с шоссе Санта-Фе видны только несколько неуклюжих, безобразных бетонных домов, травмпункт, парочка замызганных баров да речушка, во время прилива превращающаяся в заводь, в которой застойная — не синяя, не бурая, не зеленая, а грязно-серая — вода рябит на солнце, потому что море рядом, хоть и не видно его, и бриз взлетает вверх по речному руслу, как дым по каминной трубе.
— Не помню, — помню, сказал я. — Он так и называется?
Читать дальше