Запах выпота проникал глубоко в ноздри и оседал там, где оседает привкус меда. Тяжело летали мухи.
Овцы наконец радостно заблеяли хором, воспевая овечью судьбу — их доят, стригут, гоняют и наконец зажаривают после того, как они произведут на свет новых овец, чтобы все могло начаться сначала.
Если пчелы тревожили Лонги, то овцы скорее наводили на него бесконечную тоску. И однако, Калабрия для них родной край, так же как и все Средиземноморье; Средиземноморье пахнет бараном от Берберии до Барбарии, друг мой. Это отвращение к безропотному млекопитающему перешло даже на мясо, на всегда пережаренные котлеты, на всегда непрожаренную баранью ногу. Даже стихи Вергилия, если в них шла речь о баранах и овцах, вызывали у него аллергию, которую коровы не вызывали. Он улыбается, и улыбка его полна иронии. (Он явно переборщил.)
Стена над загоном выступала, нависала над улицей, это была пекарня. Свежие следы копоти говорили о том, что пекарня работает. Соседний дом украшала единственная в деревушке крытая галерея, которая соединяла два выступавших крыла дома; она была обнесена балюстрадой, выполненной в том же деревенском стиле, что и дверь загона, — толстое поперечное бревно, которое поддерживали маленькие частые планки, идущие не параллельно одна другой.
Две женщины следили за незнакомцами. Та, что помоложе, смуглая, черноволосая, улыбалась ослепительной, хотя и выдававшей отсутствие нескольких зубов, улыбкой. Под галереей ржавая дощечка страхового общества рекомендовала «Союз» и «Доверие». Ого! Речь маршала!
За пекарней улица быстрее сбегала вниз и упиралась в дом в форме куба — самое богатое жилище, находившееся как раз под кладбищем.
— В этом доме помещается мэрия, — сказал Капатас.
И, указывая на центральную улицу, всю в колдобинах, усеянную валунами, прибавил:
— Это называется авеню Выпяти-Зад!
Кроме своих размеров, мэрия выделялась еще гигантским, прилепившимся к стене подсолнечником, этой цветочной дароносицей, которая казалась эмблемой племени, а возможно, и была ею. На крыльце их ждал высокий старик.
Франсуа Галочу — сельскому старосте — перевалило за семьдесят, но он был еще очень бодр. Худой, с коротко подстриженными белыми волосами, он чисто говорил по-французски и отличался той неподражаемой приветливостью, какая свойственна людям старой закалки.
В некотором роде Франсуа Галоч был собратом Эме и Пюига. До выхода на пенсию он преподавал историю в Нарбонне. Пиренеец до мозга костей, он не стал дожидаться какого-то особого случая и поселился в Манте. С тех пор он и жил там, безразличный ко всему тому, что приходило из долины, жил, покуда История, к великой его досаде, не догнала его.
Галоч был другом Пюига, который время от времени заглядывал в это затерянное в горах местечко, возвращаясь с рудников или же направляясь туда, проходя по склонам к Батеру, Пинузе или высотам, нависающим над Корсави в самом центре. Но взгляды Франсуа Галоча не имели ровно ничего общего со взглядами Пюига! Во-первых, ошибкой была Франция. Во-вторых — Республика! Реставрации подлежало королевство Майорка, главные города — Майорка, Перпиньян, Валенсия! Ну, а что касается самой Франции, так если внимательно посмотреть на соседей-французов, то и увидишь, что у них за всю жизнь был один-единственный великий король — Генрих IV. Галоч с одинаковым энтузиазмом слал проклятия Людовику XIV, Ришелье и Наполеону. Да здравствует Генрих IV!
Он жил с каталонкой по имени Печела, которая стряпала ему и обожала его. Манте был населен вдовцами и вдовами, цепляющимися за свое прошлое, словно одностворчатые раковины арапеды, цепляющиеся за скалы Баньюльса и обладающие крепостью мегалитов.
Они свели знакомство и с Висентом, по прозвищу Красный Пес, пастухом, как и Рокари, тем самым, который собирался спуститься по склону; с двумя дровосеками — Кампадье и Эсперандье (однофамильцем майора из Сере), которых Галоч называл Два Божка, с каменщиком Марти и с мамашей Вейль, сын которой погиб на Энском канале в сороковом году и которая жила здесь со своей молоденькой сестрой Мануэлей и без лицензии торговала вином, шкурками и консервами.
Об этой Мануэле, прекрасной сигарере, которая улыбнулась Лонги, Галоч сказал так:
— У нее, как у ваших пчел, Пастырь, мед на языке и острое жало!
«Национальная революция» почти не коснулась этих мест. Они всегда рассматривались, как захолустный придаток к Большой Франции, безразличной к своим национальным меньшинствам, несмотря на регионалистические декларации маршала, такого же якобинца в вопросе самоопределения меньшинств, как сами якобинцы. А уж о королях и подавно нечего говорить! Возврат к земле оставался здесь лишь риторической фигурой радиопропаганды.
Читать дальше