— Удалось? — спрашивает Димка.
— Нет. Из десяти пластик только одна получалась, да и то… Все же хоть и профессор, и седой весь… У хирургов шутка такая ходила: лучше сделает бог раз, чем Богораз. Но кое-кого выручал, в ножки ему кланялись.
— И что Альфред?
— Альфред?…
Мишка отвечает не сразу, чмокает, обсасывая кусок хлеба, давится собственной слюной. А может, просто тянет время, не хочет продолжать разговор. Но наконец решается.
— Не получилось у него с этой фаллопластикой. Сколько раз заново начинали, ободрали весь живот. Знаешь, что такое (Пересадка?
— Знаю.
— Мало радости. Пока новое приживется да старое зарастет. А еще хрящик из нижних ребрышек… Ладно бы еще куда-нибудь с руки на нос, это ничего, походишь с пионерским салютом месяца четыре, ну шесть…
— Ну, а друг твой? Что с ним?
— Что с ним… Он, видишь, перед войной женился. Жена молоденькая, в кудряшках, лет девятнадцати, — Альфред фото показывал. Она ему все письма писала, а он товарищам велел отвечать: «Убыл в другой госпиталь».
— Мишка, да что ж с ним дальше, что ты тянешь? — взрывается Димка.
— Погиб, — невнятно и глядя в стол, булькает Валятель. — Погиб, естественно. Я его, как и замполит, все убеждал: можно и так жить, на свете много чего интересного: искусство, геологические открытия, книги. Но он жену свою любил, вот какое несчастье. Ему без нее никакие открытия не нужны были. Да… Повеситься считал позором, а пистолета или ружьишка не смог раздобыть, вот и отправился ночью на полигон. А у нас в трех верстах секретный полигон был, новое оружие испытывали. Альфред и попер прямо на склад, на часового. Тот, естественно, после предупреждения, в упор. Такая история. Ребята из флигеля его потом маленько осуждали: зачем, мол, часовому такие переживания, надо было проще.
Они с минуту молчат.
— Может, мне еще повезло с моей челюстью, — говорит Валятель. — Может, моя ноша полегче. Эх, Студент, жаль, не умею я книжки писать, я бы такой том накатал про войну — и все правду. Много брехни о войнах написано. Даже, бывает, в хороших книгах. Пишут-то уцелевшие, из могилы не напишешь.
— А скульптуры твои? — спрашивает Димка.
— Что скульптуры? Как их выставить? Ну, в закутке кто увидит, вроде тебя. А я хочу на площади поставить. На всех больших площадях в мире. Чтобы все видели. Ты не смеешься надо мной?
— Нет. Но на площадях, Миш, другое ставят.
— Знаю. Мне доверия нет. Мол, модернист. Да нет же! Слишком сильны драмы жизни, чтобы забивать их выкрутасами. Реализм — первородная сила искусства. И человечество всегда будет к ней возвращаться. Остальное кокетство.
— Так ты реалист? — спрашивает Димка изумленно.
— Да, тысячу раз да! — кричит и брызжет слюной Валятель. — Тебя там, в университете, запутали, приучили к тому, что главный реалист — фотоаппарат. Реализм лежит в сути вещей, не в показе формы. Ходил я к большим художникам со своими работами. Говорят: они ужасают. Я спрашиваю: а я вас не ужасаю? Почему я со своей физиономией пугаю вас меньше, чем эти работы? Я перед одним даже бинты размотал, тот все кричал: «Не надо, не надо». Даже родственники сбежались, думали — граблю. Ну, посмотрел он на меня, забившись в угол. Постепенно пришел в себя. Чаем стал угощать, даже речь к нему вернулась. Знаете, говорит, такое не может быть предметом искусства. Ты понимаешь, в жизни этого не должно быть — нас всех по особым домам хотят распихать, и в искусстве тоже этого не должно быть. Да что мы, сами себя покалечили, что ли? Нет, мы везде должны быть, везде, и напоминать всем, чтоб не зажирели, не возомнили о себе, чтоб болтовней и этой самой, как ее, эстетикой, не забили правду…
Мишка смолкает, отдувается, как после тяжелой работы. Добавляет негромко:
— Может, действительно нам, инвалидам, свой особый мир надо создать? Свое искусство?… Так вам же, здоровые, хуже будет. Вы новых инвалидов наделаете!… А потом их — к нам?
Он наливает себе еще одну кружку дегтярно-золотистой жидкости.
— Да ладно! Самое удивительное, что жизнь все равно прекрасна. Чудо. Может быть, совершенно здоровый этого и не способен понять. «Жизнь есть рай, и когда бы это все люди враз поняли, то тотчас рай и наступил бы». А? Каково было сказано? Диву даешься. А речь человеческая, речь? Возможность говорить! Удивительно. За что нам — человечеству — такое? За какие заслуги?
Он ложечкой вливает в себя чай. Вздыхает. Повлажневшие бездонные глаза Валятеля светятся над бинтом. Беда привела Димку в этот сарай, утонувший среди иных бесчисленных сараев деревянной барачной Масловки. Но как же он рад, что повстречал здесь этого странного чудаковатого парня, колдующего над дюралем. Кажется, будто уж не один месяц пробыли они здесь, среди стружек, липы и окалины. Да, жизнь действительно удивительная штука: отнимая что-либо, она дает замену.
Читать дальше