— Не дрейфь, — сказал он. — Бывает. Уху варит один, а хлебают все.
Через час, под охраной Гвоздя и приятелей-фронтовиков, Димка был приведен в сарайчик и оставлен там под ответственность Петровича и Валятеля, Гвоздь велел ждать и исчез.
— Лей! — командует Валятель.
Димка длинными коваными щипцами захватывает чугунок с носиком — тигель, в котором серебрится и колышется, подобно ртути, кипящая масса алюминия. Валятель наклонился над опокой, направляя белую струйку.
— Ровненько, тонко, — сипит он из-под бинта и одной рукой прикрывает глаза от жара. — Легче, легче… Теперь сюда…
Бежит белая струйка! В опоке, в уплотненном песке — извивы ходов, которые должны до краев заполниться расплавленным металлом и превратиться в какое-то непонятное для Димки соединение полостей и сосудов на коротких обрубках-ногах. Этой работе автор уже дал название — «Инвалид».
— Стоп, стоп! — командует Валятель.
Димка ставит тигель на место. Валятель, отойдя в угол и отвернувшись, меняет повязку, промокшую от пота. Тихо гудит внутри опоки остывающий алюминий. Валятель бросает старые бинты в тазик с водой, оборачивается, сияя белизной новой марли.
— Все, — говорит он и подкрепляет, по привычке, слова жестами: не все могут понять его глухое сопение, вырывающееся из собранных по кусочкам, на стальной основе, челюстей. Да и язык, с трудом восстановленный, еле ворочается у парня. Димка не видел у Валятеля ни одной его старой фотографии. Но судя по глазам, по лбу, по кудрям, по всей его статной и ладной фигуре, полной движения, это был парень хоть куда. Мишка смотрит на опоку, вслушиваясь в умирание металла.
— Сегодня смотреть не буду, — бухает и сипит он сквозь бинт. — Не хочу. Давай, Студент, поужинаем, что ль…
У горна в кастрюльках греется у них пшенная каша и мясной фарш в мисочке — Валятелю годится только полужидкая пища, он и хлеб размачивает в воде или в молоке. И ложечка у него специальная, собственного литья, из того же дюраля, длинная, с узким сливом — как бы срезанная вдоль леечка. С такой ложечки на бинт не попадает, а все заливается в рот, как в опоку. Поначалу Валятель стеснялся есть при Димке, все отнекивался, когда Димка звал за стол. Но через день привык, понял, что Димка парень деликатный и повидавший кое-чего, увечьем его не испугаешь. Сидят они за стольцом, сделанным из куска доски, приколоченной к чурбанам, ужинают.
Димка рад, что не надо сейчас разбивать опоку, боится — не понравится ему скульптура и тем обидит он Мишку. Тот объяснял ему суть работы и даже указывал на свою мясорубку, что сушится на стене: вот, мол, Студент, прообраз моей работы — «Инвалид». У искалеченного явственно проступают наперед грубые жизненные свойства организма. Когда человек красив, здоров, полон счастья, эти свойства как бы замазаны полетом жизни — любовью, скажем. Для здорового, полного сил, для него и танцы, и музыка, и вечеринки, и пикники, и работа у него веселая, бойкая, с дружеским общением. Еда, допустим, она как бы между прочим: проголодался — поел. Или, извини, до ветру сбегать по важным или малым делам — тоже очень просто и быстро, как у собаки, которой стоит только ногу задрать. А для инвалида? Он себя чувствует — да и другие в нем это видят — биологической машиной для жизни. Для усвоения пищи и прочих нелегких для него функций. Вот и эта скульптура — некое сочетание емкостей и полых сосудов на малоподвижных конечностях… нечто вроде мясорубки. Димка спросил: и зачем? Страшно! Он привык к иным скульптурам. Девушка при входе в метро — в аккуратном полушубке, с косой, свернутой жгутом, над которой набок — кубаночка, стоит, подняв над головой небольшой автомат. Димка, конечно, задумывался над тем, что и коса девушке на войне ни к чему, хотя бы по причине вшивости, и автомат — штука не такая легкая, не для женской руки, чтоб еще над головой держать… но ведь искусство должно радовать. Валятель усмехнулся — это было видно по движению влажного бинта. «Почему радовать? А если я хочу ужасать? Если я хочу сказать: люди, война — это самая большая нелепость и дикость на свете. Я хочу сказать это не только тем людям, что сейчас живут, с нами, но и тем, что уже в полном мире и довольстве вырастут. Не дайте превратить себя в обрубки! Вглядитесь в эти искалеченные фигуры — вы их уже не видите вокруг, в повседневном быте, в прекрасных светлых ресторанах, парках, танцзалах, в легких алюминиево-стеклянных клубах, на загородных прогулках… Взгляните и вспомните о наших страданиях, наших муках. Тяжкая доля — у мертвых, но нам, уцелевшим после госпиталей, легко ли было чувствовать себя машинами для жранья, нахлебниками мирной жизни? Одно наше утешение было: чем сильнее увечье, тем короче жизнь, долго мы не протянем и освободим от своих нелепых фигур ваши прекрасные пейзажи. Освободятся госпиталя, и последние из нас будут размещены вдали от глаз, чтобы не страшить, не пугать не знающих войны…»
Читать дальше