В офисе действительно не слышалось телефонов, чей оранжерейный щебет всегда звучал здесь на заднем плане даже во время беззаботных былых вечеринок. Зато человеческие голоса, мужские и женские, наполняли опустевшие гулкие комнаты каким–то отрешенным пением, идущим словно с потолков, – так по крайней мере показалось Антонову, осторожно вступившему в разгромленную приемную. Далекое переливчатое сопрано Натальи Львовны то возникало где–то, то пропадало, заглушаемое грубым треском листов оберточной бумаги, которые заплаканная шефская референтка, неодинаково поднимая плечи, зачем–то уминала в поставленную на стол пластмассовую урну. На полу валялось еще несколько таких же урн, набитых до отказа бумажными комьями и листами, легких, как футбольные мячи. Антонов, нечаянно подопнув одну, тихонько извинился сквозь судорожно сжатые зубы. Референтка, вздрогнув, обернулась к Антонову: под ее разбухшим носом было ало и сопливо, прозрачные усики напоминали мокрый мех, а белая, еще с утра, должно быть, свежайшая блузка была замята у плеча какими–то грязными складками. “Ну и как драгоценное здоровье вашей стервы? – громко спросила референтка, оживляясь при виде Антонова от нехорошей радости, должно быть, давно искавшей выхода. – А вы к нам на экскурсию? Хотите, я покажу вам комнату, где она и шеф обычно трахались, а мы сидели и слушали?” Тут у Антонова что–то мигнуло в мозгу: он подумал, что мог бы сейчас ударить референтку по этому милому ротику, так по–детски похожему на анютины глазки, – и тут же понял, что уже делает это. Раздался спелый чмокающий звук, референтка замычала в пригоршню, тараща глазенки, а у Антонова на тыльной стороне сведенных пальцев обнаружилось немного помады и совсем немного крови, будто он удачным шлепком раздавил комара. Напомнив себе, что он – скрывающийся преступник, Антонов хладнокровно вытер руку жестким, совершенно бесчувственным к тому, что мазалось, листом бумаги.
Собственно, офиса больше не существовало. Он исчезал как наваждение, и в планировке оголившихся комнат проступали две соединенные типовые квартиры – такие же точно, какие были в каждом подъезде одряхлевшего дома. Теперь Антонов, словно с глаз его упала пелена, совершенно ясно видел, что именно служило источником той дьявольской симметрии, что так часто мучила его, когда он топтался вот на этом самом месте, оттесненный к неубранным фуршетным столам. Истина была настолько примитивна, что Антонов даже засмеялся: на вечеринках он просто–напросто мыкался и пил в одной квартире, а Вика шалила в другой. Почувствовав от своего открытия новую степень пустотной свободы, Антонов двинулся в недоступное прежде зазеркалье. Ободранный отовсюду пластмассовый плющ, в котором ощущалось теперь что–то неприятно–кладбищенское, лежал в углу мусорным колким стожком; шершавые стены были одинаковы на все четыре стороны и казались слишком белыми, словно оклеенными яичной скорлупой; присмотревшись, Антонов понял, что причина тут – в отсутствии картин, прежде шедших плотно по комнатным периметрам, будто партия в домино, а теперь наваленных на референткин стол, должно быть, приготовленных к отправке. Все, происходящее вокруг, казалось Антонову логичным: он понимал, что имущество ЭСКО забирают за долги (может, неизвестного Сергея Ипполитовича интересовало также содержимое компьютеров), – и те изначальные долговые пустоты, подставные минус–величины, которые были заложены в условия теоремы, теперь засасывают все материальное, уже не защищенное хитроумными фокусами финансового руководства. Антонов нисколько бы не удивился, если бы трехмерное пространство, еще державшееся в офисе, схлопнулось в двухмерное – в изображение фирмы, чем ЭСКО и являлось в действительности. Подойдя поближе к распахнутому шефскому кабинету, Антонов без удивления рассмотрел, что парные полуколонны, так солидно выглядевшие издалека, на самом деле нарисованы, не без огрехов полосатой светотени, на лысом участке стены. На одной фальшивой колонне скверный шутник (должно быть, кто–то из пьяных гостей) косо, учитывая воображаемый изгиб, нацарапал чем–то острым похабное словцо – непременное удостоверение всякой архитектурной, тем более белой поверхности. Жутковатая эта подробность – паразитирование полуреальности на четвертьреальности – заставила Антонова ознобно содрогнуться.
Напряженное сопрано Натальи Львовны слышалось именно из кабинета; за секунду до того, как ее увидать, Антонов ощутил мимолетную уверенность, что на ней сейчас то самое красное платье с висячими блестками, которое он помнил гораздо ясней, чем какой–то невнятный костюмчик, надетый женщиной в спальне почти у него на глазах. Однако, шагнув в кабинет, Антонов так и не рассмотрел, что такое коричневое было на его случайной любовнице, нервно ерзавшей на суконном стульчике для посетителей. Перед нею в хозяйском кожаном кресле развалился мосластый, чисто выбритый господин, рассеянно изучавший пять своих костлявых пальцев на редкость неодинаковой длины, выложенных для осмотра на хозяйском стеклянном столе. Что–то в этом господине показалось Антонову смутительно знакомым, он быстро отвел глаза и увидел, что велюровый блондин тоже присутствует – сидит, служебно–настороженный, в какой–то раскрытой задней комнатке, вероятно, бывшей квартирной кладовке, где теперь помещался тоже кожаный, но очень старый, может быть, даже оставшийся от прежних хозяев квартиры черный диван, а на диване белела обычная, как курица, несвежая кроватная подушка.
Читать дальше