Я никогда прежде не слышал, чтобы Кроуфорд предавался воспоминаниям или проявлял сентиментальность. На какой-то миг он даже начал бормотать что-то себе под нос, но тут же опомнился.
— Однако понижением требовательности к себе мы займемся как-нибудь в другой раз. Сейчас же мы должны завершить плачевное дело, ради которого собираемся здесь уже не первый день. Иногда мне просто претит мысль, что мы вынуждены отдавать этому плачевному делу столько времени и внимания. Должен признаться, порой мне казалось, что мы напоминаем кровных рысаков, запряженных в телегу. Но ничего не поделаешь! Мне трудно определить, насколько раскрылись наши глаза за это время. Что касается меня — говорю это как член суда, — я знаю одно, а именно: мне теперь ясно, как должен поступить я сам.
Кто-то зашевелился. Кроуфорд сидел совершенно неподвижно, с бесстрастным лицом.
— Я нахожу весьма прискорбным, что у нас так мало фактов, на которые мы могли бы опереться. Я не разделяю точки зрения — которой, по-видимому, придерживаются некоторые, — что в делах такого рода полезно бывает разобраться в чужой психологии. Как ученый, скажу, что размышления, почему тот-то и тот-то сделал то-то и то-то, для меня совершенно непостижимы. Сам я считаю необходимым опираться на основные принципы. Мой основной принцип — не принимать в расчет того, что предположительно происходит в чьих-то умах, а внимательно относиться к тому, что говорит человек, лучше других осведомленный о данном явлении.
Тут я не могу не сказать нескольких слов, — продолжал он, — о нашем коллеге Гетлифе. Я могу добавить кое-что и от себя к словам присутствующего здесь нашего старшего коллеги. Как он справедливо отметил, Гетлиф — выдающийся ученый. Он дважды избирался в совет Королевского общества, причем один раз наши сроки работы в этом обществе частично совпали. Он еще не был награжден медалью Копли, — не без удовлетворения сказал Кроуфорд, который сам награжден ею был, — но в тысяча девятьсот пятидесятом году его наградили Королевской медалью, которая по значению почти равна медали Копли. Должен сказать, что я лично не нахожу возможным игнорировать мнение человека, располагающего такими рекомендациями. Мы уже и раньше, конечно, знали, что Гетлифа тревожит первоначальное решение суда. Как припомнят мои коллеги, меня все время беспокоило то, что он не целиком с нами. Все же мне казалось — и не думаю, чтобы я тут сильно ошибался, — что он верил в существование реальной возможности каким-то образом увязать наши точки зрения. Как ректор и как ученый, я считаю, что, выступив в воскресенье перед судом, он полностью развеял это впечатление. Я все время надеялся, что это злополучное дело можно будет уладить без лишних неприятностей. И хотя, что бы мы сейчас ни предприняли, все равно угодить всем мы не сможем, я считаю, что, со своей стороны, могу сказать или сделать только одно. Не уверен, удалось ли Гетлифу убедить меня, что Говард, несомненно, невиновен. Ему, однако, удалось убедить меня, что ни одна группа разумных людей — и, безусловно, ни одна группа ученых — не может с уверенностью утверждать, что он виновен. И это заставляет меня поверить, что в отношении него не была проявлена надлежащая справедливость и что он, следовательно, должен быть восстановлен судом в своих правах. Это я и хотел заявить.
Я закурил и взглянул через стол на Брауна. Согласен ли он? Я подумал о том, что Кроуфорд, который так надолго застрял на среднем возрасте, сейчас внезапно состарился. Мне приходилось наблюдать такую перемену с теми же симптомами у его предшественников — людей, похожих на него только тем, как они подходили к переломному моменту. Все его мысли были обращены сейчас к тому, что было основой его жизни, — а основой его жизни была его научная работа, его положение среди ученых. И вовсе не потому, что он был тщеславен, как это могло показаться со стороны. Нет, научная работа была целью и смыслом его жизни, она озаряла ее, и сейчас в семьдесят лет, думая о ней, — а делал это он все чаще, — он испытывал настоящую радость.
Ему доставляло удовольствие быть ректором, точно так же как доставляли ему удовольствие любые почести, выпадавшие на его долю; но для него это была именно почесть, а не служба, — единственно, чего он хотел, это спокойного ректорства и никаких хлопот. Он был глубоко безразличен к окружающим, и их дела не трогали его. Как это можно часто наблюдать у тех, в ком интерес к людям едва теплится, он обычно бывал приятен в общении, приятен именно потому, что не предъявлял ни к кому никаких требований. Оттого-то никогда не изменяли ему достоинство и своеобразный безличный такт. И все-таки под конец равнодушие к людям подвело его. Пока тянулось говардовское дело, выяснилось, что у него не хватает морального подъема, нужного, чтоб повести за собой колледж. Он тяжело переживал это; из-за этого он состарился, и не потому, что оказался не в силах справиться с положением, а потому, что мало-помалу оказался втянутым в мир человеческих страстей. Ибо опять-таки, подобно большинству равнодушных людей, наблюдая проявление чужих страстей, он испытывал страх — страх суеверный, может быть, даже патологический. Гнев, подозрительность и другие бурные чувства проникли в колледж и вовлекли в свой водоворот всех, кто имел отношение к этому делу, но только один Кроуфорд воспринимал это болезненно, как старческий недуг.
Читать дальше