Да ну не надо тебе этого пока — про комитетчиков. Ты знай одно: отец был честный человек, он поступил в тот день по совести, в тот день, когда погибли люди, а твой отец хотел, чтоб они жили. Ну вот хоть разорвись ему там было, на мосту! Вот как тросами к двум „Уралам„прикрутили: один туда, другой сюда — и на разрыв! Не будешь стрелять по команде — предатель. А выстрелишь в людей — уже не человек! „Честь офицера„, знаешь ты такое? А когда в безоружных, своих, то какая тут честь? Кому ж ты присягал тогда, вопрос! Ведь этому народу, а не тому скоту, который жрите „пирожки„! И твой отец, он сделал все по чести. И в том, что ты один остался, нет его вины. Это на нас вина лежит, его товарищах.
Ты же ведь спросишь: что же мы, вот я, считавший себя другом твоего отца, потом ни разу про тебя не вспомнили. Я не буду оправдываться. Но нас вот сразу после тех событий всех за хребет забросили, в Маньчжурию — на закрытый объект, под колпак, чтоб никому не рассказали, что там было. И к телеграфу никого не подпускали. И про тебя мы думали: ты с мамкой, жива твоя мама, жива. А дальше как-то закрутилось все само. Я был женат уже, Маринка-дочка, двойня, по гарнизонам все, по гарнизонам, потом в запас при первой же возможности и на Север за длинным рублем, стал строителем там, надо было детей подымать… ну виноват я, виноват, что лишь сейчас перед тобой объявился. Ты уже взрослый вон, в Москву самостоятельно прорвался. Уж как-то сам, раз головенка варит, выйдешь в люди. Но я помочь могу тебе, помочь! Не потому что это тебе надо, а потому что это надо мне, ты понимаешь, мне, вот долг мой перед Ленькой! В том, чтобы что-то сделать для его единственного сына. И я прошу тебя сейчас: не отворачивайся! Я уж теперь-то многое могу — насчет жилья, насчет устройства в жизни. Я знаешь дачи кому строю? Це-ка партии. Это люди с вертушкой вообще. В отцы тебе навязываться не буду. Но не должно быть так, что человек совсем один!»
Раскрылись двери взрывом, наводнением, и повалил хоккейный маленький народ, заметно отощавший после сброса панцирей и тяжело, до шаткости навьюченный баулами, — со снегириными, морозно раскаленными щеками, верещащей волной, ручьями и каплями растекаясь навстречу плечистым отцам, что звенели ключами от кредитных «Кашкаев» и «Фокусов», словно собачьими подманивающими поводками, молодым матерям, что держали наготове толстенные шарфы, чтобы немедля защитить распаренное горло, и термосы и шоколадные батончики, чтобы на месте отпоить и подкормить оголодавший, обезвоженный растущий организм. И Ленька выкатился тоже — ртутно живо, всклокоченный, горящий, какие-то еще мгновения живущий чувством ледового полета и перепалкой со своими в раздевалке… И вдруг в какое-то мгновение его, Угланова, увидел — как примагнитило, почуял излучение — и припустил встающему отцу навстречу, и, разбежавшись, ткнулся головенкой в углановский живот, вмиг приварившись всей своею легкой тяжестью и отдавая свое стойкое, неубывающе великое тепло, которое необъяснимо может развивать такая маленькая печка, передавая свой покой, живую неподвижность и что-то еще тайное внутри, о чем так сразу не сказать, но что и делает тебя несокрушимым. Вот что ему, Угланову, единственное дали, даровали поистине — все остальное мог он взять у жизни сам, сталелитейные рекорды, но не это.
«Видел, как я его такой?..» — и вместе двинулись (он не забрал у сына длинного баула с торчащей из него титановой клюшкой: сын не отдаст, потащит сам, он не слабак, он может так — «хоть двадцать километров пехом»), сошли с крыльца и оба замерли под небом, как один маленький, забывший свое имя человек.
Из сине-черной пустоты валил искристый снежный дым — громадными полотнищами, словно развешанными на невидимых веревках, снежными мухами, роящимися точками, алмазно-твердыми крупицами, проплывал перед взглядом безукоризненной структурой чистого кристалла, принесенного из ледяной надмирной вышины. Снег падал бесконечно, безмолвно, благодарно, почти целиком растворяясь в полете и даже самой ничтожной своей частью не касаясь, казалось, лица и земли, и Угланов смотрел, как глядит его Ленька на снег, и казалось ему: это чья-то любовь так течет в его сына, кормя изначальной чистой и строгой красотою вот эти устремленные в небо глаза, ненасытные и до отказа удивленные силой, способной сотворить со всем воздухом неба такое, и его любовь тоже, Угланова, — затерянной частицей в составе непостижимо и разумно созданного целого, что и дало ему вот этого горластого и замолчавшего под небом вдруг птенца.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу