Я подошел к окну. На улице был дождь. Я подошел к окну, несмотря на то, что мой дядя не любил, когда я подходил к окну, потому что считал это нарушением правил конспирации: я не должен был мелькать. Но он меня так озадачил тем, что ничего не слышал, в то время как тихий звук так отчетливо сосал у меня под ложечкой, что вставали дыбом волоски — так приятен он был! — что я не выдержал и выглянул в окно: улица была мертвой, не было ни души; ряд тоскливых бледных фонарей, каждый из которых смирно светил себе под ноги — ни метром дальше; мертвые машины, мертвые окна домов, глухие двери, гофрированные жалюзи и решетка арабского магазинчика; тоскливая телефонная будка, из которой, по признанию дяди, он звонил нам в Эстонию несколько раз с дешевых пиратских карточек, купленных тут же, в магазине (звони по всему миру за сто крон!), и все это держал в своих влажных ладонях дождь, неторопливый бессмертный дождь. Действительно, не было ничего, что могло бы производить этот странный звук. Но звук был… Он был со мной и позже… На Юлланде… и на Фюне… в Норвегии и Голландии… Звук этот время от времени возникает и теперь, где бы я ни был… все, оказывается, зависит не от погодных условий, а от степени отупения. Вот ведь как просто! Стоит только провалиться в сугроб отупения, как тут же рядышком просыпается и начинает скрестись невидимая мышь…
Помимо воображаемых шумов, которыми я обзавелся в Копенгагене (а может, и раньше, как знать; может, не замечал?.. я ведь много чего не замечал), были и другие звуки, вполне реальные. Я их впитывал…
Оставшись один, я брал стакан и, прильнув к нему ухом, прослушивал комнатку, пиявкой ползая по стенам, одержимый, как проглоченный Левиафаном доктор Измаил в поисках сердца рыбины, приставлял стакан к полу, влезал на стол и слушал потолок… И чего только я не услышал вот так! Чего только не шептали мне эти стены!
Чем сильнее я скрючивался, чем сильнее замирал сердцем, чем труднее мне было удерживать стакан, тем более странные слова я слышал… Раз совершенно отчетливо подслушал ссору моих бабушки и дедушки, их голоса рвались сквозь поток воды из душа, следом включилось щелканье машинки, которую испытывал безумный изобретатель… Это был телетайп, при помощи которого безумец посылал свои письмена в будущее, чтоб там его услышали, он отправлял сигналы в будущее ежедневно.
Как тот радист, про которого писали в газете (кажется, в «Комсомольской правде» или в «Труде», это мог быть и «Труд», потому что они и про тюменского инопланетянина писали), он отстукивал на Марс свои жалобы: в правах ущемляют — капиталисты прибрали к рукам все фонды — денег не дают — мы утопаем в дерьме, — а потом все это случайно отловили, эти сигналы, не дойдя до Марса, прибились к ушам какого-то случайного радиолюбителя, и он их по ошибке принял за сигналы с Марса… И, как писала газета, ЦРУ изловило того радиста, и его долго пытали, по кусочкам резали!
Но этот сосед был не такой дурак, он был амбициозный, и правильно: прагматиком надо быть. Он все рассчитал: в будущем его сигналы оценят и ему пришлют денег, проспонсируют, надавят тут на кого надо… По нему было видно, что он просто так не изобретал бы свои машинки, у него все было учтено, каждый болтик вписан в послание, он за все требовал возмещения! Этот не стал бы просто так корпеть на благо человечества из каких-то филантропических принципов. Он не романтик, нет-нет, конечно, у него нет иллюзий на этот счет, он не сентиментальный чудак, ничего просто так не бывает, он не какой-то там дурашка. Глядя на него, все становилось ясно: такой суровый, бородатый, с закатанными рукавами, с морской татуировкой, гнусавый куритель трубки и самокруток… Нет, он бы и пальцем не шевельнул во имя человечества! Все его старания должны были возместить потомки, и немедленно, прямо сейчас из будущего — перевод — сто тысяч датских крон ежемесячно и пожизненно! Иначе он уничтожит свои открытия! И тогда им там несдобровать! Их там вообще не будет — кабы не он тут!
Вот такие у дяди были соседи… Все они были такие странные…
Через месяц я попривык. Научился предчувствовать возникновение тех или иных звуков, одомашнил их и стал вполне осмысленно с ними обращаться. Хромал по комнате вместе с подволакивающим ногу безумным изобретателем, ходил, покашливая, оживляя машинки… Когда включалась валторна, я знал, что это философ снимает стресс (так мне объяснил дядя). Монотонные, как на резиночках, скрипы сообщали мне о том, что взялся за монтаж своих фильмов обнюхавшийся порнографист. Я отличал принтер фотографа от факса горе-предпринимателей, голоса посетителей психолога — от репетирующей свои роли актрисы… Одним словом — освоился.
Читать дальше