Царапнув переборку, коротышка Ежов впился колючками в Корнелия Непота, фельдмаршала в «Изабелле Египетской» — не историк, не вполне человек, корень альрауна, мандрагора, произрастающая под виселицей, где пролились самые двусмысленные слезы повешенного. У него нет ни глаз, ни рта, ни ушей, но девушка Изабелла воткнула в лицо его два черных можжевеловых зернышка, воткнула шиповника алый цветок, от чего проступили глаза и рот, обсыпала голову горсточкой риса — выросли волосы; зацеловала его, заласкала, и возгордился урод, захотел стать фельдмаршалом, нарядиться в блестящий мундир, крошка Альраун, иначе сказать, Аль-Джемзар, сучил сапогами, щекотал эполетами, я выронил трубку и обыскался, как ищут градусник, дождь омывал пустой тесный орех, где мы возились вдвоем на сухих простынях, трубка нашлась у бедра, заряженная молнией — под одеялом, во мгле.
А помнишь, я говорю, святого Дениса на углях, с легким дымком и наваринской искрою, пробегающей меж углями, крупную соль и лимон, масло в горячей лепешке, скалы в бурлящей воде, световую атаку, закат…
Еальку, рыбацкую снасть, отвечает он тихо, перевернутость лодок, налитых неподвижностью, будто сорваны крышки исполинских гробов, хозяин сам приносил блюдца с хумусом, помидорною размазней… Датчанка вернется, как думаешь?
Мышка, зачавшая этот текст, впервые поплатилась головой в Книге снов — автор сего сочинения, груды неперебеленных страниц, так и сяк скомпонованных душеприказчиком, гордился своими метафорами и умением с хронометрической точностью определять время ночи. Я не раскаиваюсь в плагиате, это возмездие за поступок, совершенный автором в детстве, никогда не бывающем столь безгрешным, чтобы им не воспользовались как надежной уликой, ключом. С компанией сверстников маленький автор зарыл в землю живого котенка и через десятилетия описал.
Меня пристроили к синекуре. В двухместный справа по коридору сезам, за дверью, обитой дерматином в заклепках. Вон твой напарник, ступай. Навстречу шагнул хрупкий, лет тридцати, славянин, в чистенькой пиджачной паре, синеглазый, со вздернутым носом и нездоровым табачным тоном лица — самого кроткого: зеркало нрава. Евгений Васильевич, представился он с патронимической церемонностью, но спохватился — Женя, Женя Печенкин. Недавно потерял мать, что вынуждает курильщика дымить горше, заядлей. Справлюсь ли я с неудобством. Я отвернулся в смущении, дивясь незаслуженной любезности обхождения. Отчество могло быть Иванович, Анатольевич, за давностью все, даже имя и камень, выветривается, но в эту минуту, в настоящий момент, на бумаге предпочитаю Васильевича с его льняным византийством — наущенье долистанного к полуночи Диля, константинопольского портретиста-спирита. Неоспоримое равенство новичка ветерану скреплено было добрым, нимало не покровительственным рукопожатием. Мы помолчали в приязни.
Посулы не обманули, это действительно была синекура. Рабочее правило, столь же неясное составителям, сколь и тем, кого они привлекали к труду, вменяло в обязанность, как мне мерещится нынче, ковырянье в подшивках, закладки и выписки, чуть ли не запоздалая паранойя — письменные собеседования по душам о проделанном, под водительством опытных психопомпов доставляемые с периферии в столицу; вздор, мы избегли всего. Женя минорно насвистывал шлягеры, разгадывал крестословицы по газетным, журнальным страницам, расточительно долетавшим до нас отовсюду, от Кзыл-Орды до Смоленска, от Кушки до Клайпеды. Таким был устав и размах ойкумены, учредительницы наших безделий. Я читал дневники Кюхельбекера, обширную в землистом переплете с тиснением неизбывно меланхолическую повесть о жизни, оцененной в стоимость оловянной тарелки, как ее испортил, расквасил своим молотком бородатый мужик. Сруб, снега, поселение, дверные засовы. Сегодня вспоминает он этого, завтра — того. Еще один год арестантский, проткнутый иглами звезд, их сапожными шилами, жестокое, беспричинно жестокое небо. Зуб выпал небольно, вышатался по-стариковски из лунки, Пушкин холоден, отстранен, усердствует к совершенству, то есть к надменной безошибочной сжатости, а совершенства ли добиваться поэту, Кукольник, согрешающий против русского слова и драматической формы, теплей, утешительней, женитьба, чтоб напоследок прижаться, поспеть к теплоте, к детному вздутому чреву, к рыхловатой груди под рубашкой. Заговор все-таки детище юга, но исполняется часто на севере, в треске костров, ледяными штыками. Обед с лоботрясами из окрестных отделов, непродолжительный отдых и — по домам.
Читать дальше