Она стала бродягой, стала бродить и кружить, накручивать версты в своем околотке от автовокзала до набережной, от набережной к автовокзалу, почти не сгибая коленей, прямая, кол, швабра, аршин, сверху череп или сушеная тыква, нарезая круги, версту за верстою накручивая, бывало, трясла головой, утвердительно, резко, будто что-то доказывала либо проверяла на твердость, ходила часами в жестоком самоукоре и рвении, как я когда-то написал и сгорел со стыда, наткнувшись в блокноте, — литературщина, чушь, брела потому что брела, по приговору, по фатуму, потому что ходилось, при чем тут жестокость, самоукор; был заведен, взведен механизм, заводная-взводная машинка на африкаанс, на хибру, на мадьярско-кондитерском Сильвы Манор — не зевай, выпекай, но случилась поломка. Не побиралась, редко меняла, но все же меняла наряд, из еды — что давали, жевала по-старушечьи, в безропотном опустошении лица, дожевав, посасывала верхнюю запавшую губу, где-то же ночевала, спала, здесь предложена суммарная сводка ее состояний за годы, в исхоженных километрах на экватор длинней, чем у Радноти на последнем этапе, за годы до тех пор пока… говорить или нет… неприятно, а засвидетельствую.
Однажды я встретил ее с животом, с выпирающе круглым арбузом, первозданно беременную, невозможно брюхатую, как всегда безучастную, на ходу. Днем, зимой, освещенная солнцем, на светлой, на солнечной стороне Бен-Йегуды, где вечером замыкает семью боксер и собачник, шла в несмываемой кофте, в короткой юбчонке, тряся сушеною тыквой, маленьким черепом с коленную чашечку, шаркала, не разгибая колен. Незрячая бомба, безгрешная после кончины греха, легла и отяжелела под шуточки мировой плодовитости, но что-то же чувствуя или — как странно — чего-то желая. Где и как ее взяли: глазами к стене в подворотне, стояком, хорошенько прогнув в пояснице за грудой связанных цепями лежаков на песке тель-авивского пляжа, ночью на полосатом матрасе в незапертом заднем дворе чебуречной «Вспомни былое», в уборной станционной кишки «далет-бет», временно, третий сезон перекрытой для посторонних, насильно, по уговору слепого с глухим, непредумышленным соприкасанием тел. О, сколько возможностей, пророк оправдал репутацию. Не идейно, не в смысле бесовских, на бесовскую тему оракулов, другие немногие тоже вопрос роковой обозрели, и если летейские гонки, то неизвестно, кто победит с минимальным отрывом, но чтобы в Скотопригоньевске, за девять морей, сквозь тысячу мутных облак, злобно охаяв парижские телескопы, на берегу Средиземного поприветствовать Лизавету Смердящую — он, один только он, конкуренты тушуются. Зосима провонял быстрей нечестивца, этим доказана святость его, непринадлежность к моральному обиходу. Святой воняющий покойник, живородящая блудница-смрадница выламываются из границ, порывают с пределами, брачуясь запахами жизнесмертия, единовременного и единосущного, никому, кроме них, не доступного, вот кто жених и невеста, через кого тайна мира.
Брюхо растаяло вскоре, мир был избавлен от выродка. С прежней легкостью, и раньше не слишком-то бременилась, шастала от соленой воды до вокзала: там, по четвертому ряду, по третьему ярусу, малый зал ожидания, запасной отсек — обреталась толстуха. Вела себя кротко, не чаще чем раз в полчаса клекотала, мяучила, свиристела, обрываясь на полуноте. Разум потеряла давно, никто, она меньше всех, не помнил о нем, у нее была внешность. Некогда, в противоправные времена, таких сдавали на ярмарку, дабы мужчины смеялись и охали, смягчение нравов спасло от публичного поношения и издевки, но не могло, ибо это в природе людской, погасить интерес к исключениям. Отбросив условности, я должен признать: это был монстр, непредставимая квашня в балахоне, одном и том же летом и зимой, босая, на слоновьих, не выдерживающих кошмарного груза ногах. Мне неизвестны силы, которые подымали ее, сиднем сидящую, со скамьи, но, значит, они стягивались в нужный час, к закрытию зала. Процессы в ней продолжались: растекалась и вспучивалась, опухала, шла пузырями и вздутиями, приметно для зрителей надувалась, распирая трещавший в боках балахон, что вкупе с великодушием администрации обеспечило ей убежище на вокзале. Публика, дитя непосредственное, не скучала, толстуха же, детски нуждаясь в компании, благодарила мяуканьем, клекотом, стрекотом, босым топотанием на холодном полу.
Как видим, среди юродов, то есть, в моем понимании, тех, кто, желая этого или нет, испытывал способы уклонения, отдавая свое тело для испытаний, попадались и женщины, и даже превосходившие мужчин в крайних выводах, но мы трактуем их по разряду юродов, неразрывно с мужчинами, вне собственно женственности — воздушно оформленной, отдельной, иной. A propos: проститутки в то время тоже были другими. Южная молодость ушла из призвания, знамя уже несли портовые перезрелки в кожаных, сетчатых тряпочках, капроновых перетяжках, ценимых немногочисленной группой старателей, им же предназначались клоунски алые щеки, вислые груди, обвисшие животы, икры и ляжки с варикозно-венозным орнаментом, только зычные, хриплые голоса этих разморенных, возмутительно лживых, ленивых, траченных морской погодой старух адресовались другим, уловляемым безуспешно и с обреченностью.
Читать дальше