Девушка из Йоханнесбурга раскладывала у Сильвы печенье, звездочки курабье, маковые конверты, уши с вареньем, двухслойные сливочно-шоколадные ромбы, только ль раскладывала на масляных противнях, жестяных подносах, фарфоровых блюдах, кое-что выпекала вот этими дорогими в мелковолдырных ожогах, царапинах, невзрачных колечках, иначе быть не могло, так я думаю, так мы с ней думали, с ней, светлоглазым скуластым хипповым цветком, но не вслух, вслух поэзия венгров, Эндре Ади, Аттила Йожеф, писала о Миклоше Радноти по-английски, на африкаанс. Радноти Миклош, у венгров фамилия первой, тяготился еврейством. Венгерский поэт, если речь в его жилах, в крови, а звездная мантия кафоличества, причастности праобразам всеединства, укрыла и эти слабосильные плечи, не согретые сегедским серым плащиком, ни будапештским пальто, щегольское, для Люксембургского сада, убывает под выкрики в спину из теплородственной замкнутой общности, он со всеми и в слове венгерском. Непереводимое? Тем лучше, язык не слепец, переводимый из жалости через площадь. Креститься не надо, креститься необязательно, креститься необходимо, осените крестом. Смерть настигла со всеми, еврейская, в общей работной толпе. Война на ущербе, гнали беспланово, наобум, по зарослям, пустошам и проселкам, он был мощами, грудой костей в погребальном ларце, остановив, дали команду рыть ров, расстреляли, те, кого расстреляли, не смогли себя сами засыпать. Вырыли, когда немцы сдались от усталости, в пиджачном кармане, под щегольским, для Люксембургского сада, пальто поэма столбцами в крови, посередине столб воздуха, разрыв, размыкание — ритм перебит, восстанавливаясь в соседнем столбце. Нынче хрестоматийное, приходи завтра, дорасскажу.
Накануне я обязался дать внутренний отзыв на повесть о Приднестровской войне, вечные погорельцы печатного дела снова затевали журнальчик, раздумывая, подойдет ли проза к их невесть откуда взявшейся взыскательности. Один опыт о тамошней распре я уже прочитал, с отвращением, ладно, с досадливой неприязнью, отталкивал автор, немолодой честолюбец-павлин, суетливый и нервный, опоздавший на праздник Плутарха, в спешном заглоте резни за резней и всегда воспеванье мерзейших, загромождающих трупами весь окоем. По-орвелловски ополченцем окопную вошь кормить — издеваетесь, важная птица, русский международный писатель, посему сразу в разбойничью, за покровительством, ставку, к «легендарным полковникам», к балканской раздувшейся своре, когтистой, клыкастой, лижущей кровь обложенными от несварения языками, к живоглотам послесоветчины, раскормленным лесным кабанам: пожалуйста, наблюдательный пункт, вид сверху и пострелять. И не надо, не надо этих лживых присяг, этих мужских, циничных, как правда, сдержанных полыханий солдатства. Писано сверху, неряшливо торопливым, не поспевающим к новообещанной бойне пером.
Читанное мною в ту ночь Приднестровье корчилось у выгребных ям и на дне, ор враждующих суржиков, взболтанных, потерявших опору в словах; вонь, лопнули швы, и открылось гниение, я увидел, услышал перроны, вокзальную панику, античную южным разливом народа, златозубых мешочниц, рушенье камня, хруст и дребезг стекла. От деревьев и трав запах гильз и солярки, в котлах, коими по охранной традиции пращуров окружили штабное пространство, булькали овощи в кожуре, с цельношкурной козлятиной, с рядовым человечьим запасом, замесом; вываривали для порядка сапоги и ремни, переплавляли в амулеты бляхи, устрашали знаменами, суровыми робами, казачьей присядкой. Артем Веселый, незабвенный бритоголовый Артем, лучами ума своего собиравший толпу из разрозненных выкликов, орду из раскиданных толп, дотронулся грифелем — рельсовый путь, покрытый туманной штриховкой, предположительно шпальной, а по-другому взглянуть — лестница в Красном тереме, в павильоне Зимнего сна, да, это ее перекладины-иероглифы, о чем, жарко рекомендуя к печати, я отстучал полторы машинописные гранки, и повесть не взяли, заткнувши пробоину лирической исповедью. Журналец гигнулся на третьем номере, пополнил ремизовскую коллекцию.
Назавтра она не пришла, ее не было послезавтра и через неделю. Сильва Манор, губастая трансильванка из чардаша (цепочки, браслет, камея, бумажная роза в копне), подыскала замену. Три недели спустя на разбитом полу подворотни у автовокзала я обнаружил пропажу. Помешательство, очевидное и под сортирной лампадкой, первым же приступом или возвратом сломало и склеило из обломков лицо, серый, обтянутый треснувшей кожицей череп, невосприимчивый к уговорам, отрешенно недобрый молчун. Острые скулы, проваленность носа и щек, опустелость глазниц, но под грязным тряпьем — кофта, майка, бриджи в пятнах мочи, дырявые гетры — мне примерещилась в отдыхающем теле голодная дикая сила, готовая напитаться таким угощеньем, от которого меня вывернет наизнанку, и я кинулся вон.
Читать дальше