Да, так вот примерно он говорил. Я пошел за ним без возражений, может, он хотел сказать что-то важное, может, он был просто говорливым стариком, какая разница. Он взял меня под руку, и мы пошли. Портреты инспекторов глазели на нас, забытые уппсальские профессора в черных костюмах с медалями на груди и большими глупыми глазами, нарисованными голубой масляной краской, и ни один из них, верно, никогда не мечтал выйти из времени, а теперь они висели в коридоре всеми забытые.
Я был жутко подавлен.
В большом зале проходил аукцион. Какой-то краснощекий парень с жиденькими волосами в светлом летнем блейзере выкрикивал лоты. В зале сидело десятка два стариков, небось, пенсионеры, которым захотелось бесплатного развлечения, и никто не делал никаких предложений.
— Множество желающих, расступись, — закричал парень в блейзере, поднимая вазу.
Но я не слышал ни одной заявки.
— Кто-то сказал пятьсот крон? — заорал парень. — Редкостная древняя китайская ваза, настоящий Мин {7} 7 Мин — китайская императорская династия (1368–1644). Эпоха знаменита своим фарфором.
! Какие предложения?
— Пять эре! Made in Hong-Kong, — сказал Солтикофф, когда мы проходили мимо.
И ударил по вазе тростью так, что она зазвенела.
— Хоть бы ты разок попридержал язык за зубами, — сказал парень в блейзере, когда мы проходили мимо, но сказал тихо, чтобы не было слышно в зале. Правда, это было неважно, пенсионеры сидели молча, как и прежде, и, наверное, ничего не заметили.
— Я слышал триста? — закричал парень в блейзере. — Какие предложения?
Предложений не было. Все молчали.
Мы миновали холл, и входная дверь захлопнулась за нами.
В тот день ярко светило солнце.
Мы вышли на Трэдгордсгатан и направились вниз, к Фюрис. Пахло липовым цветом, было необычно тепло. Как будто все происходило в другом городе, а не в Уппсале. Но я все равно был в унынии.
Река Фюрис обмелела после весеннего паводка, так что стали видны водяные растения. Среди пивных банок и бутылок плавали утки. Как обычно, летали чайки, взмывали и опускались, и снова взмывали вверх.
Солтикофф остановился на мосту и вытер глаза сложенным носовым платком, который он достал из нагрудного кармана. Он, видно, плохо переносил солнечный свет, потому что надел темные очки.
— Птицы, — сказал он, указывая на чаек. — Образ, который всегда под рукой. Вечно птицы, как символ свободы. Но тогда не думаешь о прирученной летающей живности, как эта. Приходится брать те образы, какие можешь найти. О, эта бедная действительность.
Я не знал, что ответить.
Он угостил меня чаем и всякой выпечкой, но у меня совсем не было аппетита. Он много говорил о буддизме, я мало что понял. Наконец, он замолчал, вздохнул и снова вытер глаза. Надел прежние очки в золотой оправе. У него, похоже, страшно болели глаза.
— Теперь, думаю, ты должен рассказать мне о Вере, — произнес он.
Он знал ее имя, значит, я, наверное, что-то сболтнул о ней, хотя не помнил, что именно. Впрочем, это и неважно. Я почувствовал большое облегчение, что есть человек, с которым можно поговорить. А с кем еще? Дедушка умер. Берит с Барбру ни шиша б не поняли. Этот Солтикофф чудной, но он по крайней мере захотел меня выслушать. И я рассказал. Рассказал примерно все то, что я здесь описал, а он слушал, иногда что-то дружелюбно бормотал и помогал, когда я искал нужное слово, и было похоже, что он уже слышал всю эту историю.
То и дело он вытирал глаза.
Я почувствовал себя совершенно опустошенным, когда в конце концов замолчал.
Солтикофф вздохнул, помолчал. Иногда вытирал глаза сложенным носовым платком. Его усталые глаза постоянно слезились, наверное, возрастное, хотя в остальном он выглядел моложавым и подтянутым, как старый военный или граф, или что-то в этом роде.
— Да, — сказал он наконец. — Я приблизительно понимаю, понимаю, что человек может чувствовать. Многие испытывали те же чувства, что и ты, но это плохое утешение, знаю, знаю. А ты вдобавок принадлежишь к поколению, которое представляет себе историю в виде трехступенчатой ракеты: феодализм, капитализм, и, напоследок, бац — и на орбиту рая, где время застыло… И вот однажды утром вы просыпаетесь, и перед вами возникает циклическое видение истории, этакая пыхтящая древняя карусель на пару с риторически рычащим орг а ном и вечно, вечно возвращающимися чудищами с облупившейся масляной краской… Кровожадные грифы, драконы с разинутой пастью, Фафнир {8} 8 Фафнир — в древнескандинавской мифологии и эпосе дракон, стерегущий клад.
, сидящий на золоте, можно предположить, чудища, чудища, которые постоянно возвращаются, а взрослый мир в это время, сопя, извергает свою дерьмовую риторику, снова и снова… Тогда возникает желание спрыгнуть с карусели. Покинуть историю. Выйти из времени. Я прекрасно это понимаю. Не хочу взвешивать за и против. Не собираюсь морализировать. Тот, кто захотел бы морализировать, наверное бы сказал — у тебя все же есть шанс всунуть палку в механизм. У тебя, да, да! У скольких же его нет! А ты мог бы в свою очередь ответить: так дайте им шанс, этим бессильным! Пусть они испытают то, что испытал я — палка ломается, как спичка, а карусель продолжает крутиться. Это столетие, думается мне, немного перенасыщено историей, другого такого я не припоминаю. Стоицизм, да, в ту эпоху тоже было много шумной возни. История и великие люди — насколько хватало глаз. И мессианские мечты, и выдуманные потусторонние царства, а карусель продолжала крутиться, как прежде. Не удивительно, что им хотелось сойти и обрести немного тишины и покоя. Но самое ужасное, что у подобной мысли есть лишь одно настоящее следствие. Один разумный конец. И этот конец наступит все равно, в лучшем случае, нескоро, или внезапно, если истории позволят хозяйничать, как она хочет. Я не могу развязать этот узел. А ты?
Читать дальше