— Сядь, отец. — сказал я, — выпей коньяку. — Он сел, кивнул на бутылку коньяку, я достал стакан из буфета, налил ему, он взял коньяк и выпил, но не поблагодарив и даже не взглянув на меня.
— Этого ты, конечно, не понимаешь, — сказал он.
— Не понимаю, — сказал я.
Мне страшно за каждого юношу, который в это верит, — сказал он, — вот почему для меня это было ужасным ударом, но я и с этим примирился, понимаешь, примирился. Почему ты так на меня смотришь?
— Должен попросить у тебя прощения, — сказал я, — когда я увидел тебя по телевизору, я подумал: какой великолепный актер. Даже немножко клоун. — Он посмотрел на меня подозрительно, немного обиженно, и я торопливо добавил: — Нет, правда, папа, ты был великолепен. — Я обрадовался, что наконец назвал его по-прежнему папой.
— Они меня просто вынудили взять на себя эту роль, — сказал он.
— И она тебе очень подошла, — сказал я, — и сыграл ты ее здорово.
— Ничего я не играл, — сказал он серьезно, — да мне и не нужно было играть.
— Плохо, — сказал я, — плохо для твоих противников.
— У меня нет противников, — сказал он возмущенно.
— Еще хуже для твоих противников, — сказал я.
Он опять посмотрел на меня с подозрением, но вдруг рассмеялся и сказал:
— Нет, серьезно, я их не воспринимаю как противников.
— Тогда это еще куда хуже, чем я думал, — сказал я, — неужели все те, с кем ты беседуешь о деньгах, не знают, что самое главное умалчивается? Или вы обо всем договариваетесь, прежде чем вас выводят на голубой экран?
Он подлил себе коньяку, посмотрел на меня вопросительно.
— Но я хотел бы поговорить с тобой о твоем будущем.
— Минуточку, — сказал я, — меня просто интересует, как это делается. Вот вы всегда говорите о процентах: десять, двадцать пять, пятьдесят процентов, но никогда не говорите проценты от чего?
У него был какой-то глупый вид, когда он взял стакан с коньяком, выпил и посмотрел на меня.
— Я вот что хочу сказать, — продолжал я, — считать я никогда особенно не умел, но я знаю, что сто процентов с полупфеннига — это полпфеннига, а пять процентов с миллиарда — это пятьдесят миллионов. Ты меня понял?
— О боже! — сказал он. — Неужто у тебя есть время смотреть телевизор?
— Да, — сказал я, — с тех пор как случилась «эта история», как ты говоришь, я часто смотрю телевизор: от него внутри становится так пусто, даже приятно. Совсем пустеешь. А когда видишься с отцом раз в три года, приятно повидать его хотя бы на экране. Где-нибудь в пивной за кружкой пива, в темноте. Иногда я по-настоящему горжусь тобой, до того ловко ты избегаешь разговора о сумме, от которой считаешь проценты.
— Ты ошибаешься, — холодно сказал он, — ничего я не избегаю.
— Неужели тебе не скучно без противников?
Он встал, сердито посмотрел на меня. Я тоже встал. Мы оба стояли за своими креслами, положив руки на спинки. Я рассмеялся и сказал:
— Меня как клоуна, естественно, интересуют всякие современные формы пантомимы. Как-то я сидел один в задней комнатке кабачка и выключил звук. Изумительно. Так сказать, проникновение чистого искусства в сферу экономики, в политику заработной платы. Жаль, что ты никогда не видел моего номера «Заседание наблюдательного совета акционерного общества».
— Вот что я тебе скажу, — сказал он, — я говорил о тебе с Геннехольмом. Просил его как-нибудь посмотреть твои выступления и дать мне… ну, какую-то оценку.
Меня вдруг одолела зевота. Это было невежливо, но непреодолимо, хотя я сознавал, сколь это предосудительно. Ночь я спал плохо, день провел ужасно. Но когда видишь своего отца впервые после трехлетнего перерыва и, в сущности, разговариваешь с ним всерьез впервые в жизни, то зевать при этом — самое неподходящее занятие. Я был очень взволнован, но устал как собака, и мне было досадно, что именно в такую минуту на меня напала зевота. Но самое имя — Геннехольм — действовало на меня как снотворное. Таким людям, как мой отец, всегда нужно самое лучшее : лучший в мире сердечник — Дромерт, лучший театральный критик Федеративной республики — Геннехольм, лучший портной, лучшее шампанское, лучший отель, лучший писатель. Очень это скучно. Я зевал до судорог, чуть не свернул челюсть. То, что Геннехольм — педераст, ничего не меняет, все равно при его имени меня берет зевота. Педерасты бывают довольно занятные, но как раз занятных людей я и нахожу скучными, особенно эксцентриков, а Геннехольм не только педераст, он еще и эксцентричен. Обычно он являлся на приемы, которые устраивала моя мама, и всегда норовил сесть поближе, так что дышал прямо тебе в лицо и ты волей-неволей участвовал в его последней кормежке. Четыре года назад, когда мы с ним последний раз виделись, от него пахло картофельным салатом, и от этого запаха его пурпурный жилет и рыжие мефистофельские усики уже не казались экстравагантными. Он был большой остряк, и все знали, какой он остроумный, поэтому ему вечно приходилось острить. Тяжелый хлеб!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу