И «Джозеф Моррисси» никогда не числился душевнобольным.
Моррисси же, сидевший рядом с Хоу за тем столом, мог быть, а мог и не быть душевнобольным; он мог быть просто болен: он похудел на двадцать фунтов со времени своего ареста в январе, а возможно, и больше. Но это не имело значения — такой он был серый, бесцветный, обычный гражданин, ничем не отличавшийся от присяжных.
А вот душевное состояние того, другого Джозефа Моррисси, имело значение.
Взгляд Джека снова привлекло к себе изречение, выведенные золотом слова: «Совесть велит говорить правду». Передвижения в зале, неожиданные вопросы, возражения, перебивки, монотонное бормотанье свидетелей, внезапное прекращение допроса — все это, казалось, происходило в обычном измерении, тогда как судья с проницательным царственным лицом и это изречение над ним принадлежали к другому измерению, сродни вечности и смерти. Джеку хотелось верить, что судья — обычный человек, но он не мог. Судья не казался обычным человеком. Его лицо не было таким волевым и почти красивым, как у Хоу, но оно было значительное; оно было царственное. «Вот оно — наше наказание за то, что случилось, — подумал Джек, — видеть людей, которые выше нас, соприкасаться с ними, быть ими судимым. Сознавать, что эти люди выше нас».
Только преступление, совершенное его отцом, привлекло к ним внимание этих людей. Только преступление — «преднамеренное убийство» — позволило Джеку и его семье узнать о существовании этих людей.
Но теперь все уже завертелось, как следует завертелось, теперь этого не остановишь. Слишком поздно. После первого выстрела — минута колебания… а теперь уже слишком поздно, слишком поздно. Джек уставился на лицо судьи и увидел, что тот чуть ли не кивает, чуть ли уже не согласен с разъяснениями Фромма. Или, может быть, Джеку показалось? Судья почти не глядел на ряды зрителей, он словно и не замечал их; не интересовался он ни присяжными, ни отцом Джека — все его внимание было обращено на двух юристов: прокурора и защитника. Временами он кивал отрывисто, нетерпеливо, как бы подгоняя их. Временами их прерывал. Временами подзывал обоих к своему столу, и они все трое совещались шепотом, но, когда те двое отходили, спускались с возвышения, его лицо не выражало ничего, ни малейшего намека на разгадку, страшную разгадку, которой так боялся Джек.
А потом слушание дела прекращается — перерыв; и на другой день — снова безупречно вежливое лицо судьи под изречением и все сначала.
Каждое утро все было по-иному, все менялось, резко менялось, и, однако же, зал суда был все тот же — неизменный, постоянный. Время менялось, жадно двигалось вперед. Уже было начало лета. Январь остался далеко позади. Дни перепрыгивали с пятницы на понедельник, торопя время, и снова «Джозефа Моррисси», человека лет сорока пяти, вводили в зал через дверь в передней его части, и он снова садился за стол у возвышения, на котором восседал судья. И снова по окончании дневного заседания его уводили, а все остальные уходили, позевывая, — уходили свободные. А когда все возвращались, время уже передвинулось, и все немного изменилось — все, за исключением судьи в его черной мантии и изречения над ним с этими ненавистными Джеку словами «Совесть велит говорить правду».
Мать Джека больше не ходила в лавки за покупками. Она вообще не выходила на улицу — только ездила в центр на суд, туда и обратно на автобусе. Она плакала и говорила Джеку, что люди глазеют на нее. Женщины глазеют на нее. Однажды кто-то подошел к ней и сказал: «Вы жена того малого, да?» Было это в магазине Крогера, и она больше туда не пойдет.
— Если бы я только был с тобой… — пробормотал Джек.
Он все время злился — дергался, не спал и злился; злость вздымалась в нем острыми зазубринами, вызывавшими физическую боль, и ему очень хотелось дать ей волю.
Его злила сестра — ее долгие молчания, а потом внезапные приступы болтливости, какой-то поистине безудержной детской болтливости. Она хихикала тонким голоском и рассказывала про знакомых девчонок — как одна чуть не свалилась с эстрады, когда хор выступал перед публикой; про забавного водителя автобуса, которого все девчонки так любили; а Джеку хотелось сказать ей, чтоб она заткнулась, хотелось ударить ее — лишь бы она замолчала. Но вместо этого он пытался слушать — по примеру матери, — даже пытался улыбаться. Это была первая неделя суда, и обвинение излагало обстоятельства дела «Народ против Джозефа Моррисси».
Читать дальше