В нашем мире не так. Особенно, когда правит Гру.
Крики и гам из консервативного лагеря — ну и что! Крылья ведь можно подрезать, а дикую птицу приручить.
Мне хочется поздороваться с ней и сказать, что я заодно с ней. Забыл о Рагнаре Лиене. Забыл о Ригемур Йельсен.
Но ненадолго. Слушающий Харри Эльстер неожиданно встал и вышел из комнаты. Из моего транзистора гремит сейчас рок самого невероятного толка. Я прикручиваю звук и иду назад к Эллен Лиен, но только удостоверившись, что у Ригемур Йельсен по-прежнему темно.
Две подруги как сидели, так и сидели. Изменений никаких. Значит, делать нечего, и я повел телескопом дальше, направил на квартиру рядом, на ту квартиру, где накануне вечером я видел прыгающего ребенка. «Лена и Томас Ольсен» было написано на бумажной табличке возле звонка на двери. Логично предположить, что живут здесь два человека. Возможны два варианта. Во-первых, А: Лена Ольсен не принадлежала к ультрасовременным родителям, ставящим имя ребенка на табличке перед входной дверью. Лена жила с мужем по имени Томас, с мужчиной, от которого у нее был маленький ребенок. Малыш, как и полагается в его возрасте, прыгал перед окном в комнате и, со всей очевидностью, напевал при этом песенки или проговаривал стишки или просто издавал звуки — хрюкал, кукарекал, к примеру. Во-вторых, Б: Лена Ольсен представляет тех родителей, которые пишут имя ребенка на дверной табличке. Отсюда вывод — она жила в квартире вместе с малышом, маленьким мальчиком, которому она дала при крестинах имя Томас в согласии с евангелическим календарем. Откровенно говоря, я не знал, что думать. Один факт оставался непреложным: Лена Ольсен — женщина с огненно-рыжими волосами; она сидела у стола и шила на швейной машинке. Томаса, маленького или большого, не было видно. Не похоже, чтобы она разговаривала с кем-нибудь. Она сидела тихо и работала длинными пальцами быстро, ловко, а затылок отсвечивал там, где волосы падали в сторону.
Я почти влюбился в нее. В эту рыжеволосую женщину, сидевшую, склонившись, над швейной машинкой. Ну, сама невинность, одним словом! Хотя, конечно, дело не в том, какое она производила впечатление. Мы живем в сумасшедшее время: все куда-то спешат, у всех нет времени. Стресс, стресс — куда ни посмотри! Общество потребления правит нами на всех уровнях. Поэтому приятно видеть женщину, которая не дергается, не кричит, не ерзает, а сидит мирно и шьет одежду для себя или для ребенка. Точно так сидела когда-то моя мама, много, много Господних лет назад. В годы, отмеченные войной и разрухой; нельзя сказать, что мы страдали, нет, но недостаток был буквально во всем. Вот почему взрослые — мамино поколение — привыкли учитывать, рассчитывать, экономить, бережно обращаться с тем, что имели. Мамино поколение. Она просиживала вечера напролет за швейной машинкой, крутила правой рукой колесо своего старого, покрытого черным лаком «Зингера», а левой рукой направляла материал под иглой. Нужно перешить платье. Нужно переделать рубашку умершего мужа для маленького мальчика. Или что-то немного подправить, укоротить, дырку зашить. Я хорошо помню, как однажды то ли на блошином рынке, то ли в магазине подержанного платья она купила за бесценок две пары почти новых военных брюк. Плотный защитного цвета материал, которому не было износа. Не помню, что стало с одними брюками, но зато хорошо знаю, что другие перешили для маленького мальчика, который как раз пошел в пятый класс и который уже достаточно на своем веку претерпел насмешек. Мама была превосходной портнихой. Но этот прочный армейский материал и его ужасный, на мой взгляд, цвет превратили меня в желанный объект для критических обсуждений школьных задир, когда зеленые джинсы, а не синие стали явью. Теперь я, само собой разумеется, смеюсь, вспоминая эти эпизоды. Хотя почему, само собой разумеется, собственно? Почему мы смеемся над болью и страданием прошлого? Я не знаю. Особенно было горько, что я не смел подойти к маме и рассказать ей правду. Она видела всегда результаты издевательств. Синяки под глазами и опухшие губы. Она растирала ласково мою залитую слезами щеку. Гладила меня. Естественно, спрашивала каждый раз: «Ну, почему? Почему?» А я молчал, я жалел маму. Я хотел защитить ее. Я знал, что ни во сне и ни наяву она не могла бы подумать, что новые, сшитые для сына брюки явились причиной его ежедневных страданий. А я и помыслить себе не мог пояснить ей взаимосвязь между брюками и оскорблениями. Потому что эти брюки дала мне она. Сшила для меня. Каждый шов на твердом, негнущемся материале был проведен с любовью. Она возилась с ними много, много вечеров, часто до поздней ночи. Разве могла она понять, что цвет материала и его прочность давали повод судить ее маленького сына, смеяться над социальным происхождением — дни, недели, месяцы? Нет, не могла. Тогда я решил сам взяться за дело и поправить, если удастся, положение. Оставаясь один, играл так, чтобы на брюках появились дыры. Я ползал на коленках по асфальту, я катался по гальке на футбольном поле. Но брюки были, как из стали, сделаны на века. Материал был произведен для войны. Но я рос. Миллиметр за миллиметром. А брюки мои соответственно укорачивались и укорачивались. Через год они были выше моих щиколоток. И мама, наконец, сама заявила (гордо), что приспело время для новых брюк.
Читать дальше