Так что в ту пору я редко думал о Кройзинге. Лишь ночью, когда мне выпадало счастье отправляться в дозор, что-то шевелилось у меня в сердце и перед глазами вставал бурого цвета конверт с расплывшимися строчками адреса, клейкое письмо, лежащее между страницами томика из серии издательства «Реклам».
Да, я с радостью шел в дозор. Тишина ночи, которую я слышал сквозь гудение и кипение огня, осветительные ракеты, орудийные вспышки, неистовый рев сорокадвухсантиметрового, когда оно изрыгало снаряд вблизи нашего лагеря, воздушная волна, ударявшая мне в лицо и трепавшая на мне одежду, метание насмерть перепуганных крыс под бараками, ибо земля содрогалась от залпов диковинного орудия, — все это было мне мило. Все это освобождало меня от постоянного пребывания среди скопища людей, от их пустой болтовни. Обходя свой участок с винтовкой на плече, с которой меня не научили обращаться, я мог жить своей жизнью. Хорошего воздуха и тишины, этих двух условий существования, необходимость которых вряд ли кто станет оспаривать, я круглые сутки был лишен. Первого — ночью, второго — днем. В дозоре я мог удовлетворить потребность и в хорошем воздухе, и в тишине. Когда проходили два часа и меня сменяли, я заваливался на нары в караульном помещении, а днем, случалось, и книжку листал или писал одно из своих очень длинных писем, связывавших меня с женой, с нашим прежним существованием. Рота оставляла меня в покое; я поступил бы умно, если бы оставил ее в покое тоже.
В одну из таких ночей, когда я добровольно взял на себя наиболее неудобное дежурство № 1, с восьми до десяти вечера и с двух до четырех ночи, так как солнце всходило около четырех и все живое спало, а сражение на передовых еще не начиналось, — в этот час светлого сумрака, отрады для моих чувствительных глаз, я увидел лицо Кристофа Кройзинга, увидел его крепкую фигуру и невредимые руки, увидел его горящие глаза под козырьком фуражки, их испытующий взгляд. Таким взглядом он, вероятно, встречал многих солдат из рабочих команд, раньше, чем решил открыться мне. И я обрадовался фантому, рожденному моим воображением. Для того чтобы это случилось, нужна была ясность, а нигде так хорошо, без помех не думалось, как на дежурстве между двумя и четырьмя ночи. Сидишь, бывало, на прикрытом пороховом ящике возле нашей зарядной палатки, холмы вокруг погружены еще во мрак — черные огромные гряды. Передвигаться по лагерю мог только человек, прижившийся в нем, — ни карманными фонарями, ни зажигалками из соображений противовоздушной обороны пользоваться не разрешалось. Запрещение распространялось главным образом на наш артиллерийский парк и на местность несколько левее вокзала Муарей. Там пролегали дороги. На них никогда не прекращался приглушенный шум конных обозов, которые непрерывно доставляли средства для жизни и для ее уничтожения.
На таком дежурстве мне только единственный раз случилось выйти из себя. Стоял уже октябрь. Неожиданно на территории лагеря показалась генеральская машина с зажженными яркими фарами. У меня не было никаких средств, чтобы пресечь это безобразие, кроме возмущенного голоса и винтовки; на нее водителю машины было наплевать. Генерал мог себе позволить подобную вольность, хотя, на мой взгляд, именно генерал не должен так поступать. Но эти размышления и переживания явились позднее, в ту минуту они генералов еще не касались.
«Что делать? — задавал я себе вопрос. — Ничего?» К такому разумному выводу приходишь лишь после того, как получишь достаточно щелчков по носу. Рассчитывать на свою роту я не мог — это я знал твердо. Никто не поддержал бы меня, если бы я захотел обвинить людей, которые приковали унтер-офицера Кройзинга к ферме Шамбретт и не отпускали до тех пор, пока его не ранило насмерть. Таким образом, вопрос о военно-полевом суде, которого он добивался, отпадал сам собой. Не мог я установить, и тем более через свою роту, в каком составе должен был собраться этот суд, если бы он состоялся. Никто из моих ближайших начальников не пользовался моим доверием настолько, чтобы я мог обратиться к нему за советом, меньше всего — офицеры. Вижу, обер-лейтенант Винфрид, о чем вы сейчас думаете. Даже если бы среди них нашелся человек вашего склада, какой вопрос задал бы он прежде всего? «Где ваши доказательства?» Вот что он спросил бы у меня. А доказательств не было. Человек рассказывает вам, что с ним произошло, а уж вы сами решаете, достоин он доверия или нет. Непосредственное впечатление как бы заменяет то, что должно быть написано черным по белому. А я мог изложить лишь то, что случилось с третьим лицом, которое лежало в могиле, надежно зарытое в землю. Даже в том случае, если бы какой-нибудь офицер выслушал меня, рядового солдата, который рассердил господина полковника своим «недостойным» поступком с изнывавшими от жажды пленными, — даже если бы он меня выслушал, разве мог бы он долго заниматься историей некоего павшего унтер-офицера, не имея документальных доказательств? «Не разводите дрязг, — оборвал бы он меня, — на войне случаются вещи похуже. Думайте о выполнении своих обязанностей, стисните зубы и помогите нам наконец победить, чтобы смерть погибших не оказалась напрасной. Ваш подзащитный, о котором вы сочинили целую драму — офицер, может быть, даже выразился бы „наплели всякого вздору“, — рассудил бы точно так же, будь он жив. Кругом, марш!» Так бы он сказал. Верно, обер-лейтенант Винфрид?
Читать дальше