Все уселись в тесный круг, и Бертин стал рассказывать:
— Мы пришли с работы и собрались перед канцелярией, кучка солдат-нестроевиков, уже успевших кое-как почиститься и проглотить свою похлебку, только посуда осталась невымытой. Близоруким приходилось ждать, пока более зрячие не изучат все до конца. Но вот дошла очередь и до нас. Я, надев очки, стал перед гектографированным листком, на котором образовались под дождем лиловые подтеки. Через мое плечо читал Халецинский, вплотную ко мне притиснулся Лебейде. На листке было написано, что мы одержали окончательную победу, что военное счастье не изменило нам и нашему правому делу, что Румыния, последний нарушитель мира, навлекший несказанные страдания на собственную страну, повержена в прах, а теперь, чтобы избавить народы от бедствий третьей военной зимы, германский кайзер в согласии со своими союзниками решил вернуть миру мир.
Мы читали это с бьющимся сердцем. Каждого солдата прежде всего опьяняла мысль, что его бесчисленным непрерывным бедам придет конец и что муки его были не напрасны.
За моей спиной прогудел низкий голос только что пришедшего коротышки Бартеля, каменщика, нашего товарища по роте с самого начала войны.
— Читай вслух! — попросил он.
И вот при вторичном чтении, когда я вполголоса произносил гордые слова приказа по армии, у меня появились сомнения: правильный ли это путь, приведет ли он к окончанию войны? Разве мы все время побеждали? Как будто бы да. Во всяком случае, мы стояли на земле врага и зашли в самую глубь страны. Но останемся ли мы здесь? Разве исход битвы под Верденом не был для нас явным поражением, хотя мы и находились «в глубине неприятельской страны и сражались на французской земле»? Был ли какой-нибудь смысл в том, что мы загубили сотни тысяч жизней? Разве француз хуже нашего знает, что та немецкая армия, которой здесь перебили хребет, никогда уже не встанет на ноги? И разве у наших союзников дела так блестящи, как уверяет Вильгельм? И почему нет ни слова о Бельгии, о том, что оккупанты уйдут и она будет восстановлена, — без этого-то мир как будто невозможен? Все мы знали, что неприятельские державы давно уже торжественно обязались не вступать в переговоры о мире, если не все союзники одновременно смогут принять условия врага.
Мой голос звучал хрипло, как всегда. Я не певец, но и певец не мог бы найти в этом тексте ноты, из которых слагается громовой клич мира. Разве только майор Янш или Глинский — царство ему небесное — нашел бы их в угоду начальству. Или два-три солдата, легко поддающиеся на приманку слов… Вокруг меня стояло человек восемь-девять. Они слушали. Когда я кончил, наступила тишина. Казалось, слышно было, как скрипят заржавевшие мозги наших бывалых землекопов. Наконец Лебейде отошел, бросив Халецинскому классические слова:
— Идем, Август, скорее укладываться, как бы нам не опоздать на поезд, который повезет нас домой.
— Бегу, — с досадой ответил Халецинский. В противоположность Лебейде он был отцом семейства и очень хотел бы к рождеству быть дома с подарками для детей. С жестом презрения, удивившим меня, он повернулся спиной к приказу. А долговязый шваб Гильдебранд, самый высокий человек в роте, повидавший свет в бытность свою странствующим подмастерьем, пожал плечами и прогудел:
— Нет, друзья, неправильный тут взят тон. Вряд ли кто ответит на эту писанину.
А маленький Фезе, обойщик из Гамбурга, собиравшийся в отпуск в начале января (что было для меня очень важно, так как буквой «ф» заканчивался наш алфавитный список и, после того как вернутся из отпуска солдаты с фамилией на «а», наступала моя очередь), печально согласился.
— Да, долговязый, ты прав, на такие предложения ни один черт не ответит.
Почта каждый день приносила Фезе газету «Гамбургер эхо», и он прекрасно знал, что у французов и англичан тон задает такая же публика, как у нас. Мы разошлись, кивнув друг другу, и Фезе исчез в табачном дыму трубок и сигарет вместе с другими солдатами своего отделения — двенадцатого, состоявшего из самых низкорослых. В этот день я видел Фезе в последний раз. Француз, как известно, дал на мирное предложение кайзера совершенно неожиданный ответ.
Бертин умолк и покачал головой. Должно быть, этот «последний раз» чем-то взволновал его.
Часы, висевшие между двух царских портретов, в футляре из орехового дерева, с медными гирями, которые приходилось каждое утро подтягивать вверх, благозвучно пробили четыре, прервав наступившую тишину.
Читать дальше