Храм был полон мирян. Священник благословлял на начавшийся за четыре дня до этого предпасхальный католический пост, и читал про паскудника-змея в Эдеме, и про то, как вместо обещанных ползучим вруном прелестей, Адам и Ева вдруг обнаружили себя голыми королями — лысыми зверями, бездомными, вечно несчастными, неприкаянными, пожинавшими волчцы и тернии — вместо чистоты, любви и счастья вечного творчества — горькие плоды поврежденного из-за них мира; и даже любить по-настоящему бывшие едва ли способны. А потом — страшные одиннадцать строк из Матфея о трех искушениях, предложенных Спасителю в пустыне — закончившиеся победоносным: «Тогда оставляет Его диавол; и се, Ангелы приступили и служили Ему».
Монахини гнездовались в самом начале правого крыла кресел. Но, несмотря на то, что Елену тянуло к ним, как магнитом, туда она пересесть не решились.
Неожиданно сзади нее звонкоголосые селянки запели тоненько и красиво: «Ты молись за нас, Мария!» и им подтянул весь храм.
Священнику прислуживали подростки-островитяне в белых облачениях — надетых прямо на верхнюю одежду — с капюшонами, красиво уложенными на спину, и с удобной застежкой-молнией спереди — снизу доверху. Причем, у одного парня из-под оперения торчал еще и теплый стеганый капюшон плюшевой куртки.
«Ангелы с молниями», — про себя, улыбнувшись, проговорила Елена, на миг пожалев, что не может прямо отсюда вести по телефону репортаж для Крутакова.
Ангелы встали на колени, самая младшая девочка оббежала друзей и раздала им колокольцы из ларчика — и, под медный звон, над алтарем в руках священника взошло белое солнце.
По сравнению с русской двухчасовой литургией, служба была сверхбыстрой — только самые неотложные молитвы.
Монахиня-настоятельница сотворила фокус в алтаре, крутанула потайной ящик алтархена, и достала из-за распятия еще одну чашу: и раздала облатки.
Из дюжины монахинь четыре остались сидеть, не подходя к причастию. Елена с грустью и сочувствием посмотрела на них, догадываясь, по своему опыту, каково это.
Сразу же после службы, когда черная вереница с белыми воротничками утекала в особую, южную дверь, она подбежала к понравившейся ей чем-то сестре (из тех, кто подошли к чаше) и остановила ее, поздоровалась, не зная, что сказать, и замялась — а та, почувствовав ее замешательство, и ничуть не удивившись, сразу, как-то по-родственному, сказала:
— Ну, пойдем… — И провела ее вместе с собой в закрытые для мирян монастырские сводчатые коридоры с потертыми портретами умерших аббатис, безостановочно рассказывая и рассказывая, как будто заговаривая ей зубы, мелодичным, упругим, гулко отскакивавшим, как мячик, ей же в руки, от стен голосом, и умудряясь иногда еще и гладить ее по голове, хотя ростом была раза в полтора меньше:
— Франциска. Я сестра Франциска.
— Как святой Франциск, который с голубями болтал!
— Да-да, ты права — точно! Хоть и не он мой святой — но я его считаю неофициальным покровителем. Елена тоже прекрасное имя — царское! Я была чуть старше тебя, когда я услышала зов. Нас было восьмеро у мамы. Я родом из Силезии — знаешь, где это? Это бывшая Польша, в смысле бывшая Германия, а до этого бывшая Польша — с ней запутаешься, с этой моей Силезией. Мама очень плакала, когда я решилась уйти. Я ей сказала: «Но у тебя же еще семь детей останется!» А она мне, плачет, и говорит: «Да неужели ты не понимаешь, что я каждого из вас люблю как единственного!» А я ей говорю: «Вот именно, мама. И Бог каждого из нас любит как единственного. Каждого по-разному, но каждого одинаково сильно».
Из прохладной, как у вечности под мышкой, полутемной галереи, они выморгнули в ослепительно солнечный, пахнущий нагретым сырым песком, внутренний дворик.
— С какого же вы года здесь?
— С 1945-го.
— Ничего себе… Сорок пять лет уже в монастыре?!
Красивое живое Францискино личико, углем резко вырисованные резвые брови, маслом писаные румяные скулы без единой морщинки, гладкие, как у младенца, веки, ни коим образом на шестьдесят пять лет, да и на пятьдесят пять не тянули, да и даже лет на сорок с трудом. Она вообще выглядела вне каких-либо обычных понятий о возрасте. Назвать ее молодой — в обычном человеческом понимании — было бы немыслимо только потому, что на ее лице абсолютно отсутствовали соответствующие штампу «молодость» традиционные, типованные — заимствованные, растиражированные вокруг миллионами копий — ужимки и гримасы — шрамы страстей. Время, которое на ее лице отражалось, точнее всего определялось как «выросший ребенок».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу