— Это нам что ж — в провинции гнить? — ни к кому не адресуясь, кроме разве что потолка и распиханных по багажным полочкам сумок, с оперным гневом, вскидывая руки, пропел, без тени запинок, вылепившийся в митинговую позу в проеме Кудрявицкий, довешивая фразу с обеих сторон и в середине сочными междометиями, которые выводились у него особенно гладко и без заиканий.
— Хэрр Кеекс, уважаемый, а сколько ехать, нам, еще, примерно, пожалуйста, скажите мне? — кокетливо, забавно, по одному собирая и механическим тоном выстраивая железобетонные кубики немецких слов, даже без цемента, осведомилась у Кеекса Лаугард, все пытавшаяся выбить хоть какую-то пользу из этого бесполезно сидевшего напротив тренажера.
— Да. Да. П «о» матушке… — приговаривал Хэрр Кеекс, продолжая отвечать собственным мыслям, и водя бородатую свою голову за подбородок из стороны в сторону, все еще не в силах ни с кем разговаривать, в оторопи естествоиспытателя, прикорнувшего на часок за микроскопом, а потом раскрывшего глаза и увидевшего бациллы, разгуливающие вокруг него по лаборатории в человеческий рост. И теперь он посекундно в то ли восторге то ли в беспомощном отчаянии, то приближал к глазам пробирку, то отодвигал ее прочь, как заведенный, — что на размер материализовавшихся лингвистических бацилл, впрочем, уже никак не влияло.
«Уеду. Кину вещи — и сразу уеду. Назад, в Мюнхен, а потом сразу махну во Франкфурт, в издательство, — мстительно решила Елена, мутно, с подступающей от бессонницы тошнотой, пытаясь сморгнуть провозимый за окном пейзаж, от которого мутило еще хуже, чем от бессонницы. — Пусть вытурят из школы. Что они еще могут сделать? Все равно уже школе конец. Три месяца осталось до выпускных, до конца этой унизительной школьной пытки — так они еще и здесь решили жизнь испортить? Аттестата не дадут? Да плевать!»
Воздвиженский, который все это время и с места не сдвинулся, но которому непонятно каким образом, как с потолка, в ходе общей заварухи в проходе, свалился в руки как раз нужный обрывок карты, быстро и сосредоточенно, шмыгая носом и буча губы, изучил его, и, словно прочитав мысли Елены, вдруг, по-деловому, тихо произнес:
— Не волнуйся. Дотуда не больше расстояние, чем от Кремля до Сокола.
С момента ее вокзального боевого похода в туалет и после его злобного выговора, она с ним вообще зареклась разговаривать. А сейчас еще как-то и особенно возмутительно звучал этот его рассудительный тон — ну, что, дескать: и на Марсе в лужах тоже может быть жизнь — чего вы все волнуетесь? Эта его оскорбительная адаптируемость, и эта его быстрая, ушлая, ориентация по карте, и эти его…
— А Ольхинг, между прочим, — это герундий от имени Оля. Ольга в процессе. Как в английском… — негромко, как будто для внутреннего потребления, проговорила Аня, с напускной кротостью, держась за вертикальную державку, стоявшая в противоположном конце вагона (напротив скапустившегося на корточках обдолбанного ра́сти с великом), как бы миролюбиво делясь лингвистической находкой со Фросей Жмых — но так, что услышали все и заржали, засмущав Ольгу Лаугард.
Кудрявицкий моментально подсел к Лаугард — ногами в проход, на кресло сзади, и, решив опять на всякий случай (для самообороны — чтоб не сразу получить по башке) картинно позаикаться, стал дразнить ее: «О-о-о-о!»
Местечко, куда их везли, Ольхинг, оказалось, судя по карте, расположенным между Фюрстенфэльдбруком и Дахау: упоминание о последнем соседстве вогнало Дьюрьку в такую густую краску, как будто при нем кто-то снова в деталях рассказывал про нужник.
За окном как будто бы что-то изменилось — похоже было, что они с трудом оторвались от поля притяжения большой планеты Мюнхен — кое-как пережили зону смешанной межеумочной турбулентности из-за пролетавших (мимо окон) железобетонных типовых ошметков человечьей природы и массовых застроек, которые сами же на себя прикрывали глаза, чтоб не видеть свою убогость, — и теперь шли на приземление к планете малой: наметилась какая-то сносная, условно терпимая перемена в моде домов — дома подтянулись и начали смотреть за собой, очень стараясь быть непохожими на соседа. А огороды заменились непрактичными, нефункциональными садами. Что-то вдруг как будто стронулось и перестало быть безнадежным.
Сохраняя на губах защитную полуулыбку, Елена смотрела строго в сторону: в окно с остановившимся сельским видом; на розовощекого Дьюрьку с восторженными устричными глазами в окне, отражающегося позади нее самой; в центр электрички, на мельтешащего в непонятной панике и зачем-то рыскающего под креслами наркушу, трясущего шваброй дрэдов, выметая ими пол — но никак не находящего чего-то искомого; на его с грохотом упавший и перегородивший вагон велосипед-тандем; на раскатившиеся капсулы с неизвестным товаром внутри; на Чернецова, вывозящего коляску с младенцем на платформу за белокурой девушкой, и делающего вид, что остается жить там, в деревушке с ругательным названием Грёбэнцэлль. Анна Павловна вскочила, рванулась к двери, топнула ножкой и заорала: «Чернецов! Ты что совсем с ума спятил?! Немедленно сюда!» — «Ага! Испугались, Анночка Павловна! Испугались меня потерять! Во-о-от! То-то же! — ликовал вспрыгнувший в последнюю секунду обратно в вагон Чернецов и с нечеловеческим хохотом трепал за узенькие плечи обомлевшую от ужаса классную: — Не це́ните! Не це́ните меня, пока я с вами!» Но периферийным зрением Елена все время почему-то зацеплялась за руки Воздвиженского, крутившие и так и эдак объедок карты: руки удивительно молочные, непрактичные, нежные, никак не вязавшиеся с его агрессивно прагматичным умом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу