А когда Елена не глядя на него прошла в двери читального зала, библиотечный див обиженно заскулил сзади:
— Дайте мне свой телефон немедленно!
В октябре крестилась Ольга Лаугард. Батюшка Антоний разрешил Елене быть крестной — прикрыв глаза на то, что Ольга на полгода ее старше. И так прекрасно было, стоя у купели, в той самой теплой и благоухающей миром трапезной пристройке, где Елена сама крестилась, теперь вместе с Ольгой проговаривать, как будто заново, все отречения и обеты: плюни и дуни.
А потом в мутном густом холодном туманном аквариуме Пушкинской площади, по которой хмуро (но к счастью не слишком четко прорисованно) между водорослей-деревьев и близ пня-памятника плавали голодные, мерзнущие и пришибленные человеки — материализовались вдруг, в центре голодного города, вегетарианские блинчики: и с грибами, и с курагой, спелёнутые как сосиски, в блинные конвертики — в неправдоподобно тесной кофейне-стояке — куда отстоять снаружи, в ледяном тумане, в очереди за теплом, пришлось всего-то ничего: минут сорок пять. Подумаешь! Разделили миссии — Ольга кротко мерзла в пяти метрах от Елены, в очереди в соседнюю «Лакомку», где продавали кошмарный, комковатый какао — гордо называвшийся горячим шоколадом. Ольгина череда голодающих была длиннее. Минут на десять. И притащила Ольга в «Блинчики» питье, когда блины с курагой уже остыли. А с грибами — и вовсе были уже с голодухи съедены.
И слегка расстраивались, что потратили последние деньги на экспериментальный, человеконенавистнический приторный сбитень из какого-то отварного шалфея и полыни с сиропом — не имевший ничего общего с тем сбитнем, которым, судя по историческим живописаниям, до революции за полкопейки на каждом углу спаивали даже простолюдинов. Впрочем, поручиться теперь никто бы за аутентичность архаичного вкуса, сгинувшего вместе с прочим антуражем, все равно бы не мог.
Едва примостили, стоя, снедь на узенькой, мраморной полочке-стойке по периметру зеркальных стен кафе, тщетно пытавшихся раздвинуть пространство — полочке, даже у́же книжной, которая вместо столов предлагалась страждущим. И преломляли блины кривыми беззубыми вилками.
— Представляешь: как только я решила креститься, — вполголоса, непривычно тихо, говорила Ольга, смотрясь в свое кучерявое серьезное отражение прямо перед носом, в зеркальной стене, — у меня как будто бы отмерла способность есть мясо!
И все время попадались дробленые абрикосовые косточки на зубах.
Закрутилась, завертелась — и вдруг обнаружила Елена, что Крутакова-то рядом и нет, и что она месяца четыре уже как — с весны, что ли — ему не звонила. И их прежде ежедневные разговоры оборвались так незаметно — как будто растворились в окружающем воздухе — несмотря на то (а может быть, как раз именно из-за того), что странным образом внутри для нее Крутаков всегда как будто присутствовал, и никогда никуда не исчезал: и то и дело прорывался, что-то там иронично прокручивал и провязывал воображаемой или мемориальной картавой болтовней. Так что, к своему изумлению, она теперь уже даже и вспомнить-то не могла — кто из них кому не перезвонил первым — и удивлялась только: как это-то она так разом умудрилась взять да и отвернуться просто от него в сторону. Вспомнила, хватилась, поскучала — и по-взрослому решила не звонить и не бередить его лишний раз — пока сам не остынет и не проявится.
В конце октября Дьюрька дождался, наконец, материализации своей сумасшедшей мечты — ровно через год после того, как они вместе с Еленой отстояли в оцеплении со свечами вигилию вокруг главного здания КГБ, Иерихон, кажется, начал рушиться. На Лубянке, против проклятого здания, поставили соловецкий камень — краеугольный камень покаяния перед миллионами убитых соседствующей организацией. От заинтересованной организации, впрочем, никто каяться не пришел.
Да и сам Дьюрька, ставший рассудительным и важным, не пришел — сославшись на университетские занятия на своем экономическом факультете.
На маленьком асфальтовом островке скверика, вокруг обломка соловецкого метеорита, ужасающе разновозрастные поминающие — лет от пятнадцати — и до ста — нервно и серьезно ходили ходуном — точно так же, как изломанные губы дамы лет под восемьдесят, одетой с душераздирающей аккуратностью невесты, которая все сувала и сувала меж двух черных спин вперед, на постамент, вместе с алой гвоздичкой и еловыми лапками — две конфетки в фантиках в дрожащей костяной руке: передачку расстрелянному сластёне-мужу в Вечность.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу