IV
И были разверстые небеса. И вольный траффик, в обе стороны. И жара стояла всю пасхальную неделю такая, что невольно думалось: чего ж лето-то теперь еще выдумает, чтоб эту благодать обогнать?
И было чудо — звонок старенькой еврейки Ривки:
— Девочка, ты прекрасно знаешь: я в этом ничего не понимаю. Но я знаю, что для тебя это — праздник. А значит и для меня. С праздником, моя родная.
И закружились блаженные жаркие субботние вечера — и никакой мерой длины было не измерить ту сумму отрезков переулков, которыми они с вечно загадочно улыбающейся Татьяной, дивно-молчаливой Ольгой и дивно-разговорчивым лохматым Ильей Влахернским (все бредившим какими-то суровыми исихастами) возвращались после исповеди к метро: на Горького не выходили, а пройдясь в противоположную сторону, вниз по клинышку площади перед церковью, миновав всегда манившую арку (куда Елена так ни разу не сунулась ни ногой, твердо вызубрив по своим прогулкам с Крутаковым, что о московских задних дворах гораздо лучше мечтать, чем в них заходить), сворачивали за буро-желто-розовый, хваткий, пятиэтажный (не считая обжитого полуподвала) столетний домик в истоке Елисеевского переулка (явственно представляя, что идут они ровно по излучине бьющегося здесь теперь где-то под землей, под асфальтом, широченного прежде ручья — Успенского Вражка, который каким-то чудом зацепился в болтливой памяти прохожих своим до сих пор существующим, но как бы нигде видимым образом не материализованным, именем). Заливались на секундочку направо, вверх по улице Станкевича — поглазеть на нежную, блаженно-нефункциональную поросль фальшивых, с облупившейся скорлупой, ионических колонок в три четверти, на фасаде второго (и последнего же) этажа розовенького особняка — стараясь не смотреть на цоколи до́ма, крашенные не в тон какой-то паскудной серой краской с нашлепками — по-казарменному, шоб порядок был — всюду, всюду бросались, как бельма в глаз города, представления советской номенклатуры об изяществе: всюду приходилось откручивать назад, включать на реверс машину времени, и ретушировать в полумраке силуэты и оттенки домов, притворяясь близорукой и заставляя дома счищать, сбрасывать грибковые наросты трех четвертей века. Возвращались обратно на сквер, и Елена быстро прогуливалась вверх до самых крыш глазами по горизонтальным выпуклым ребрам домов Елисеевского переулка — казавшимся ступеньками — по которым запросто можно было б и вправду пробежаться вверх даже без альпинистских крагов — если б кто-нибудь сбросил с крыши канат. А затем странный аппендикс, под феноменальным названием Шведский тупик, вдруг неожиданно прозревал, оказывался сквозным, и выводил их на Тверской бульвар — и по-настоящему страшным был, пожалуй, только последний темный перешеек: по периметру чудовищного, монструозного, сделанного как будто из какого-то специального цековского мрачного туфа, горьковского МХАТа (история имени которого, казалось, могла даже посоперничать с историей установления в стране советского режима).
Они тормозили на углу — свернув на бульвар, чтобы потом начать подниматься к Пушкинской: и сладко мнилось, что до метро идти еще — вечность. Но как же хотелось эту вечность растянуть.
Облупившиеся нежные полудеревенские девические двухэтажные ампирные фасады с мезонинами и флигёлечками, казалось, бесконечно сами себя тянули вдоль бульвара всеми этими арками, архитравами, эпистелионами, распахнутыми дальнозоркими очами архивольтов арочных мезонинных окон и прочими, со слов старенького профессора Козаржевского с наслаждением именованными, наивными фокусами низеньких пропорций. Кособокие, какие-то тоже очаровательно деревенские, форточки — все время криво подмигивающие с некрашенных десятилетиями деревянных оконных рам неопределенного уже, какого угодно, но точно не белого, цвета. Подернутые грязью, внятно отдающие советской нежитью, прежде знаменитые усадебные дома со звонким именем — в которых теперь кучковались, как казалось по стилю в углядываемых, выхватываемых взглядом кусках комнат, только склизкие канцелярские крысы, икающие, и ковыряющиеся в своих гнилых крысиных зубах над гнилыми желтыми бумажонками, кропотливо внося в амбарные книги отчет о среднегодовом естественном убытии на тот свет советского населения, усушке и утруске человечинки — а по вечерам оставляющих по себе достойную замену: неприятным тусклым ночным свечением зудящие сигнализации в паре унылых окон.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу