Мама обнимала ее, не замечая, что собственное платье мокнет, и голос был такой, будто сейчас заплачет.
— Моя девочка, мое солнышко… Скотина. Такой же, как твой папаша, одна семейка. Но они меня не знают. Они думают, что они хозяева жизни, но я им устрою. Я им такую жизнь устрою! Моя доченька… Подожди. Я же все, все предчувствовала, вот, я и одежду взяла. Я же не могла не знать. Держи, переоденься. Давай я тебя прикрою, вот так, что ли.
Персефона начала переодеваться. Ее было неловко. Она торопилась. От этого выходило еще хуже — трусики липли к ногам, и сухая одежда оказывалась мокрой. Она убеждала себя, что проходящим мимо теням нет дела до ее наготы, у них свои проблемы, они только что умерли. Она не хотела признаваться себе, что стесняется матери — что это новое тело, с красными от поцелуев сосками, с плотно сжимающимися, все еще беспокойным межножьем, уже словно не то тело, что мать произвела из себя и видела тысячи раз.
Она должна была сказать что-то радостное, в тон маме, но слов не находилось. Росло внутри — молчаливое. Прорастало гранатовое зернышко. А мама говорила:
— Я и крем на всякий случай взяла для рук, тебе не надо? Наверняка обветрились там, внизу. Хочешь пить? Я перекусить взяла, нам ехать не близко. Ты согрелась?
Персефона начала возвращаться к жизни только в машине. Все было по-старому: мама за рулем, Персефона — на пассажирском сиденье, грызет овсяное печенье. Деметра, которой приходилось следить за дорогой, спрашивала, уже спокойнее:
— Ну как, как это вообще могло произойти? Я до сих пор не верю. Папаша твой, старый козел, подарил тебя, как вещь какую-то. Сколько я сама от него намучилась… но мы же Зевс, весь из себя верховный. Ты даже к сердцу не бери, что я его папашей твоим зову — какой он тебе отец… Ты моя дочка, только моя.
— Я не знаю, мам. Это было так неожиданно. Мы просто гуляли с девчонками, ну там цветы какие-то дергали, болтали. Я уже не помню… Какой-то цветок был необычный… А тут — он… Я так испугалась, он, знаешь, такой… своеобразная внешность. Я просто окаменела. Я стою — и он стоит. И смотрим. А у него такой взгляд… А тут он руку мне протянул… Сказал… Он меня и увез. И я только внизу уже поняла, где я и кто он.
— Обижал тебя? — В голосе затаенный ужас и мольба, и все дни, за которые земля высохла и растрескалась.
— Да нет, ты не думай. Нет. Он на самом деле был очень ласковым со мной. Много рассказывал. Он все время говорил, что он меня любит, и что он не такой, как те, наверху, что он любит одну меня и навсегда. Корону подарил.
— Корону! Кому они нужны, будто у меня нет…
— Ну, знаешь, у тебя все больше венки — а у него корона такая… с камнями.
Мать бросила на нее быстрый взгляд, сведя золотистые брови на переносице, и Персефона вжалась в сиденье. Она очень любила маму, они были такой тесной парой — мама и дочка. Но она боялась маминого гнева. Нет, супруг Аид не был так страшен в гневе, как мама Деметра.
— Но у тебя они легкие, венки, — сказала Персефо-на, — а у него — тяжелые. Давит. Потом голова вечером болит. Хотя там нет вечера. Ни дня, ни вечера, ничего — все только дым клубится серый да тени, везде тени — сами не помнят, кем они были, что делали. Ничего не помнят, мамочка, вот это мне в них не нравится. С ними даже поговорить из-за этого нельзя — они ничего не способны рассказать, а я бы хотела хоть знать, что в мире творится.
Деметра, держа руль левой, положила правую руку на плечо дочери.
— Ничего, моя Перси, ничего. Теперь ты со мной, теперь все будет у нас по-старому, как всегда, и ты забудешь, забудешь это происшествие… как страшный сон. Мы обе забудем этот кошмар.
Дальше ехали молча. Персефона смотрела вокруг. Целовала свежий воздух сквозь приспущенное окошко, ласкала глазами синь неба, ловила губами солнечные лучи.
Мама напомнила — зачем мама напомнила, теперь мысли и от солнца, и от ветра возвращались к тому дню.
…Собирала с другими цветы, а потом будто выключили свет, и выключили глупый треп подружек. Он смотрел на нее, она смотрела на него. Он протянул руку и спросил: «Будешь моей женой?» Она молчала. Она не заметила, как ее рука оказалась в его руке. Они ехали. Блестящая темная машина. Они ехали очень долго, и он смотрел вперед, он не смотрел на нее. Хотелось ли ей, чтобы он посмотрел на нее? Было ли ей страшно? Она не могла шевельнуться от страха. От страха ли? Эта странная неподвижность, как будто тело изнутри наполнилось чем-то новым, как будто оно только теперь стало телом, и эта дрожь, дрожь-ожидание: когда же он прикоснется, когда же он прикоснется. Но он смотрел вперед, а мимо проносилось мертвое пространство космоса. Пусть хотя бы посмотрит. Пусть делает что угодно, но пусть хотя бы посмотрит, эта дрожь без прикосновения несносна.
Читать дальше